Людоедка
Шрифт:
— Что ты бродишь, точно душа неотпетая… — обратил, наконец, внимание Петр Ананьев на действительно странное поведение Кузьмы.
— Я, я ничего…
— Какое ничего, шастаешь из угла в угол, неведомо по что… Ищешь что ли что?
— Нет, ничего не ищу.
— Пошел бы дров нарубил или чем около дома занялся, все не в праздности… Коренья-то, что принесли намедня, повесил?..
— Повесил…
— Отобрал крупные к крупным, а мелкие к мелочам?..
— Все как сказал…
— Так вот крупные ты бы и нарезал кружочками, да потоньше, скорее высохнут… Из них тоже порошок
— А от чего он пользу приносит?
— От нутра, если что в нутре оборвется… Кашлять человек начнет, так настой из них грудь мягчит и мокроту гонит…
— А… — произнес Кузьма, не трогаясь с места.
— Так поди себе, нарезай, а я сосну часов, другой… Смерть заморило…
Петр Ананьев, видимо, улегся совершенно покойно и даже закрыл глаза.
«Пора… пора…» — неслось в голове Кузьмы Терентьева. Старик снова заворочался.
— Дядюшка, а дядюшка… — сдавленным голосом окликнул его Кузьма.
— Ась…
— Хотел я тебя поспрошать…
— Чего тебе… — открыл Петр Ананьев глаза. — Ишь неугомонный… Заснуть не дает… Что там еще приспичило?..
— Ты, надысь, мне говорил о зельях… О тех, что извести могут… Еще их старик-аптекарь делал и тебя выучил…
— Говорил, говорил… Ох, грехи мои тяжелые… Много этот немец народа извел в Белокаменной, да и я немало… до тех пор, пока не зарекся раз навсегда бесу-то служить… И тебе закажу, бойся его, проклятого, как раз уготовит геенну огненную.
— Да я что же, я и не умею.
— И благо тебе, для того тебя и не учил я этому, чтобы соблазна не было… За зелье-то это, ох, много денег дают… Ох, много… Прости мое согрешение…
— И тебе давали?..
— Не без греха было… Только Господь меня, грешника нераскаянного, взыскал и послал сонное видение-Старик набожно перекрестился.
— Видение?.. — повторил Кузьма.
— Сонное… Вижу это я, кругом меня люди лежат, умирают, стон стоймя стоит, кругом родные убиваются… А голос мне неведомый шепчет строго на ухо: «Это все от твоих снадобий…» Три ночи мучил меня все тот же сон.
Старик тяжело вздохнул.
— На четвертый день пошел я в Новодевичий монастырь и там предстал перед иконою Владычицы Царицы Небесной клятву дал: больше греховным сим делом не заниматься… Кстати, к этому времени у меня снадобий таких не было, я и прикончил… Денег у меня сотни четыре собралось от этого богопротивного дела, пошел поклонился матушке-игуменье Новодевичьего монастыря… Соблаговолила на вклад принять… На душе-то точно полегчало… С тех пор народ пользую по разумению, а вреда чтобы — никому…
— А ты мне, баял, что есть у тебя снадобье, еще от немца осталось, человека наверно изводит, исподволь…
— Ох, не говори… Схоронил я его, памятуя покойника приказ… На смертном одре приказал мне он его схоронить… Такого, говорит, ты не сделаешь, я тебя этому не доучил… Больших денег оно стоит, не гляди, что пузырек махонький… Золото дадут за него люди, при надобности… Можешь и не пользоваться им, а храни, в память мою храни… Иначе счастья тебе в лечении не будет… С тем и умер… Да, кажись, я тебе это рассказывал…
— Кажись, что нет…
Кузьма Терентьев лгал, но он надеялся протянуть время,
чтобы собраться с духом и приступить к требованию снадобья решительно и дерзко.— Обдумывал я эти последние слова «немца» особенно после сонного видения, когда я с этим богопротивным делом навсегда прикончил… Дума у меня явилась, что говорил он от нечистого… Путы на меня наложил перед смертью, путы бесовские. Много раз решался я этот пузырек выкинуть и снадобье вылить, да бес-то еще, видно, силен надо мной, рука не поднималась… Схоронил я его в укромном месте… Умру — никто не найдет…
— Отдай его мне, дядюшка… — вдруг почти вскрикнул Кузьма Терентьев.
Эта неожиданная просьба положительно ошеломила старика. Он быстро спустил ноги с лавки и сидел на ней некоторое время молча, устремив помутившийся взгляд на Кузьму. Видимо, первую минуту он даже не мог говорить. Кузьма Терентьев, уже решившийся не отступать, нахально и дерзко смотрел на Петра Ананьева.
— Да ты, парень, ошалел, што ли? — наконец произнес он.
— Не ошалел, дяденька… Отдай, говорю…
— Ни в жисть…
— Ну, слушай старик… — вдруг злобным, охрипшим от страшного внутреннего волнения, голосом заговорил Кузьма. — Добром не отдашь, силой вытяну у тебя где схоронил ты это снадобье… Мне его во как нужно, зарез… Кабы не нужда такая, стал бы я из-за такой дряни разговаривать…
— Да тебе зачем?.. — уже более нерешительным тоном, казалось, испуганный видом разъяренного человека, спросил Петр Ананьев.
— Не твое это дело, старик, а коли не дашь мне добром его, я и себя, и тебя погублю, попробуем мы с тобой полицейских палок… Чай, живы наследники твоего помещика Филимонова…
Старик вздрогнул, точно под ударом бича.
— Сейчас побегу, все как следует донесу. Откуда ты и каким делом занимаешься. Взроют пустырь и немецкие кости найдут, да и не похвалят тебя за это… Слышь, лучше добром отдай!
— Господи Иисусе Христе!.. — не отвечая на слова Кузьмы, сыпавшиеся как горох, перекрестился Петр Ананьев.
— Не крестись, старик, я не черт, теперь хуже черта… Ни крестом, ни пестом от меня не отделаешься…
Старик молчал и крупные слезы струились по его щекам. Самое воспоминание о застенке, в котором он уже побывал в молодые годы, производило на него панический страх, не прошедший в десятки лет. Страх этот снова охватил его внутреннею дрожью и невольно вызвал на глаза слезы, как бы от пережитых вновь мук. А между тем, он понимал, что угроза Кузьмы, которому он сам выложил всю свою жизнь, может быть осуществлена, и «застенок» является уже не далеким прошедшим, а близким будущим.
Вид плачущего, как-то особенно сгорбившегося под гнетом этих мыслей старика, не повлиял на Кузьму, а только как будто еще более остервенил его.
— Отдашь али нет? — крикнул он злобно.
Петр Ананьев сидел, как окаменелый, и молчал. Кузьма Терентьев несколько оторопел.
— А вдруг умрет, неровен час, умрет сейчас и унесет тайну места, где сохраняет снадобье, в могилу… Тогда все пропало.
Ему представилась Фимка, искалеченная Салтычихой за неисполнение барской воли. Кровь бросилась ему в голову.