Льюис Кэрролл
Шрифт:
В 1865 году, когда была издана «Алиса в Стране чудес», была послана первая телеграмма из Лондона в Нью-Йорк, появились первый «пылесос для ковров» и первая посудомоечная машина. Затем последовали электрический свет, канализация, пишущая машинка, велосипед, цветная фотография и пр. Все эти изобретения уложились в годы между выходом в свет «Алисы в Стране чудес» и «Алисы в Зазеркалье» (1871). Впрочем, поначалу эти технические новинки не сильно изменили жизнь англичан. В шестидесятые годы XIX столетия лондонские камины и плиты всё еще топили углем и Лондон по-прежнему регулярно погружался в описанный классиками черный туман, так что невозможно было отличить день от ночи. От Темзы, в которую сливались отходы, шло такое зловоние, что парламенту приходилось отменять заседания, если ветер дул с реки.
Англия становилась мощной технической и индустриальной державой. Об этом писал Ф. М. Достоевский, посетивший Лондон летом 1862 года. Лондонским впечатлениям посвящена пятая глава его «фельетона» (так в то время принято было называть подобные
«Я был в Лондоне всего восемь дней, и, по крайней мере наружно, — какими широкими картинами, какими яркими планами, своеобразными, нерегулированными под одну мерку планами оттушевался он в моих воспоминаниях. Всё так громадно и резко в своей своеобразности. […]
Этот день и ночь суетящийся и необъятный, как море, город, визг и вой машин, эти чугунки, проложенные поверх домов (а вскоре и под домами), эта смелость предприимчивости, этот кажущийся беспорядок, который в сущности есть буржуазный порядок в высочайшей степени, эта отравленная Темза, этот воздух, пропитанный каменным углем, эти великолепные скверы и парки, эти страшные углы города, как Вайтчапель (квартал в Ист-Энде, восточной части Лондона, населенный промышленной и портовой беднотой. — Я. Д), с его полуголым, диким и голодным населением. Сити с своими миллионами и всемирной торговлей, кристальный дворец, всемирная выставка… Да, выставка поразительна. Вы чувствуете страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира, в едино стадо; вы сознаете исполинскую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество».
Писатель ясно различал и ужасы урбанизации:
«В Лондоне можно увидеть массу в таком размере и при такой обстановке, в какой вы нигде в свете ее наяву не увидите. Говорили мне, например, что ночью по субботам полмиллиона работников и работниц, с их детьми, разливаются, как море, по всему городу, наиболее группируясь в иных кварталах, и всю ночь до пяти часов празднуют шабаш, то есть наедаются и напиваются, как скоты, за всю неделю. Всё это несет свои еженедельные экономии, всё заработанное тяжким трудом и проклятием. В мясных и съестных лавках толстейшими пучками горит газ, ярко освещая улицы. Точно бал устраивается для этих белых негров. Народ толпится в отворенных тавернах и в улицах. Тут же едят и пьют. Пивные лавки разубраны, как дворцы. Всё пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело, и всё как-то странно молчаливо. Только иногда ругательства и кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на вас молчаливость. Всё это поскорей торопится напиться до потери сознания… Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети бегают и ползают между ними. В такую ночь, во втором часу, я заблудился однажды и долго таскался по улицам среди неисчислимой толпы этого мрачного народа, расспрашивая почти знаками дорогу, потому что по-английски я не знаю ни слова. Я добился дороги, но впечатление того, что я видел, мучило меня дня три после этого. Народ везде народ, но тут всё было так колоссально, так ярко, что вы как бы ощупали то, что до сих пор только воображали. […] В Гаймаркете я заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей».
Разумеется, Кэрролл не читал Достоевского, но во время своих долгих прогулок по Лондону он не мог не заметить этих контрастов. Он видел собственными глазами нищих и бездомных, проституток, толпившихся у гостиниц, где он не раз останавливался, осаждавших прохожих и предлагавших своих малолетних детей. Хотя он нигде не писал об этом, из потаенных документов, о которых не знали даже его близкие (о них будет рассказано позже), становится ясно, что он принимал всё это близко к сердцу.
Возможно, он также читал статьи и книги талантливого писателя и журналиста Джеймса Гринвуда ( Greenwood), автора повести «Подлинная история маленького оборвыша» (1866). Он был одним из двенадцати детей мелкого служащего. В ранней юности Джеймс и два его брата работали наборщиками; старший брат умер от профессиональной болезни — туберкулеза. Джеймсу и его младшему брату Фредерику удалось «выбиться в люди»: первый стал журналистом и писателем, второй со временем занял пост редактора влиятельной газеты «Пэлл-Мэлл». Очерки Джеймса Гринвуда посвящены жизни лондонской бедноты и поражают правдивостью и беспощадностью описаний. Одевшись в простое платье, а иногда и в лохмотья, в дырявых башмаках, Гринвуд мерз на улицах под пронзительным ветром и дождем, чтобы вместе с сотнями других бездомных получить доступ в вонючую ночлежку. Он посещал тюрьмы и больницы, рынки и трущобы, изучал жизнь мусорщиков, мелких торговцев, беспризорных детей, нищих, проникая порой в воровские притоны. Его очерки, несмотря на попытки редакторов смягчить описанные в них картины бедствий, производили ошеломляющее впечатление. В 1869 году вышла его книга «Семь язв Лондона» — о детской беспризорности, нищете, бродяжничестве, алкоголизме, уголовных преступлениях, притонах, болезнях…
Отношения молодого дона с ректором Крайст Чёрч были непростыми. Чарлз, безусловно, относился к ректору с уважением, регулярно обсуждал с ним возникавшие в колледже проблемы. Так, 22 декабря 1862 года он записал в дневнике, что утром
у него завтракали его друг Бейн и Гарри Лидделл (сын ректора), после чего он отправился к ректору обсудить новое расположение мест в Холле. По традиции за «высоким» столом на подиуме, подобном сцене, располагались сыновья знати. Ректор и каноники обычно обедали при соборе, в доме капитула, [50] а когда им случалось трапезничать в Холле, они занимали часть стола на возвышении. Лекторы и преподаватели сидели внизу, вместе со студентами незнатного происхождения, что, конечно, свидетельствовало об их социальном положении. Примерно в это время ректор Лидделл распорядился, чтобы студенты-аристократы освободили возвышение, а за «высоким» столом обосновались преподаватели. Это был серьезный шаг для того времени, ибо таким образом разрушалась многовековая традиция. Теперь предстояло решить, как разместить преподавателей на возвышении. Ректор призвал Доджсона на помощь. «Мы поднялись на возвышение, — записывает Доджсон, — и стали пробовать различные планы расстановки столов, однако всё вызывало неудовольствие “новичков”». Возможно, предполагает Э. Уэйклинг, трудность заключалась в том, что при новой расстановке обеденных столов половине преподавателей пришлось бы смотреть в стену. Доджсон записал в дневнике: «Я предложил не менять более расположение столов или вообще спуститься снова вниз и занять свои прежние места. Потом я поднялся в детскую и, побыв немного с детьми, вернулся к себе, сложил вещи и отбыл в Лондон».50
Капитул — собрание каноников собора во главе с настоятелем.
Что до столов, то преподаватели в итоге, смирившись с некоторыми неудобствами, расположились за «высоким» столом. В конце концов это было делом принципа!
(В наши дни столы стоят по всей ширине возвышения, вследствие чего половине сидящих за ними приходится располагаться спиной к залу. Впрочем, «высокий» стол редко бывает полон, и обедающие устраиваются так, чтобы видеть зал. Как-то на конференции в Крайст Чёрч, проходившей в Холле, мне как одному из докладчиков довелось сидеть за «высоким» столом. Конференция проходила во время летних каникул, и трапезная находилась в нашем полном распоряжении. Признаюсь, сидеть на возвышении было очень приятно и удобно: оттуда был хорошо виден весь огромный зал с его картинами и витражами. Правда, в тот раз все сидели только с одной стороны стола — лицом к залу.)
Доджсон советовался с ректором относительно своих учеников и лекций, а также относительно рукоположения в духовный сан. Чарлз усердно готовился к нему, однако не был уверен в том, что после первого посвящения в дьяконы, обязательного для стипендиата Крайст Чёрч, он примет сан священника. Он не считал себя достойным этого сана и сомневался в том, что сможет на должном уровне выполнять связанные с ним обязанности, опасаясь, что заикание будет мешать ему в службах. К тому же он не был готов принять те ограничения Высокой церкви, на которых настаивал епископ Оксфордский Уилберфорс. Ректор, к которому Чарлз обратился за советом, поначалу выразил мнение, что рукоположение в сан священника является обязательным для члена колледжа, однако после долгих разговоров согласился с ним.
Несомненным авторитетом для Чарлза был и его старший друг Генри Лиддон, с которым он также обсуждал этот вопрос. Чарлз был готов принять сан дьякона в качестве некоего эксперимента, чтобы понять, сумеет ли он должным образом исполнять обязанности священника. Лиддон согласился, что это возможно, ибо положение дьякона совсем иное, чем священника, — он гораздо свободнее и может считать себя практически светским человеком. Лиддон (в изложении Коллингвуда) считал, что дьякон не должен работать с прихожанами, если чувствует, что к тому неспособен.
В августе 1861 года Чарлз принял окончательное решение о принятии сана дьякона, известив об этом епископат, и 12 декабря был рукоположен епископом Сэмюэлом Уилберфорсом. Теперь он имел права на звание «преподобного». Однако Доджсон всё еще не принял окончательного решения и не торопился с ним. Между тем он предложил свою помощь друзьям и коллегам, занимавшим пасторские места, и время от времени — в случае их болезни, отъезда и пр. — совершал службы в их приходах. Порой он с охотой заменял отца по его просьбе, беседовал в школах с детьми, после тщательной подготовки читал им в церквах проповеди.
Доджсон решил завести журнал своей переписки, которая к этому времени очень выросла — он получал и отправлял письма почти каждый день. Он хотел регистрировать письма таким образом, чтобы можно было без труда найти нужное письмо, и в первый день 1861 года начал фиксировать в журнале имена корреспондентов, даты получения и отправки писем, их краткое содержание, оставляя при этом пропуски (обычно два на странице) для последующих отметок. Позже он придумал подробную систему перекрестных ссылок и широко пользовался ею. Она позволяла с легкостью проследить ход переписки, даже продолжавшейся в течение ряда лет. Номер письма проставлялся в правом верхнем углу. До конца жизни Чарлз заполнил 24 тетради регистрации переписки, последним известным нам было письмо № 98 721. Даже без учета переписки до 1861 года это весьма внушительная цифра. Недаром Доджсон сетовал, что порой засиживается над корреспонденцией до поздней ночи. К сожалению, регистрационные журналы до нас не дошли.