M/F
Шрифт:
Сухопарая высокая женщина в платье терракотового цвета, с лицом, слабо светившимся, словно подкрашенным хной, шла в одиночестве, излучая пронзительную трагическую гордыню. У нее над головой кружили птицы, целая стая птиц: майны, длиннохвостые попугаи, скворцы, — все щебетали или кричали на человеческом языке, обрывки слов тонули в шуме оркестра. Женщину окружала какая-то странная аура, то ли мистическая, то ли колдовская; отсюда и молчание толпы. Говорящая птица — это как заколдованный человек. Женщина строго оглядела толпу, сначала слева, потом справа, на мгновение наши с ней взгляды встретились, и в ее глазах промелькнуло сердитое узнавание. Но она прошла дальше, и миг тишины и тревоги был изгнан, как бес, бодрым здоровым
Толпа зрителей хлынула на дорогу, радостно присоединяясь к праздничной процессии. Главным образом дети в разноцветных бумажных колпаках, с красными клоунскими носами, с дудками и язычками-свистками, хохочущие молодые парни в джинсах, с железными крестами и свастиками, болтавшимися на шеях, хихикающие девчонки в белом, желтом или голубом. Люди постарше улыбались и добродушно проталкивались сквозь толпу на тротуарах, направляясь к площади Фортескью или в ближайшее питейное заведение. Мне тоже хотелось пить. У меня было всего девяносто американских центов.
Пивная, в которую я зашел, напоминала железнодорожный вагон — такая же длинная и узкая. Здесь было темно. На этом острове лютого солнца выпивка всегда была действом, совершаемым в темноте: солнце в вине никогда не бывало представлено лику солнца на залитых смехом бульварах. Почти вслепую я пробирался сквозь пьяный шум, спотыкаясь о чьи-то ноги. Один голос из этого шума был громче, чем все остальные:
— И как вообще получилось, что он так поднялся? Вы все знаете, черт возьми, о чем я говорю, и если тут есть президентский шпион, так и пусть себе, ладно. Мне уже все равно потому что. Правда есть правда, ее ничто не опровергнет — ни вранье власть имущих, ни махинации лживых наймитов.
— Все, хватит, Джек, — сказал человек в белом переднике, бармен. — Давай допивай и иди на работу.
— Это разве работа?! Проституция ошметками правды, вот что это такое. Никто никогда не задаст нужных вопросов, о нет. Например, чем занимался ваш обожаемый президент с теми двумя несовершеннолетними девочками в ночь на 10 июня 1962 года в доме, который оставим без номера, на улице, которая останется без названия? Почему в президентском гараже возникла целая флотилия «кадиллаков» сразу по окончании сбора пожертвований в пользу сирот? Почему Джеймс Мендоса Каллаган так внезапно и необъяснимо исчез осенью 1965-го? Эти вопросы и им подобные — никогда, о нет. А я знаю ответы, о да.
Теперь я его разглядел. Этакая обрюзгшая развалина, явно из интеллектуалов. В темном костюме с жилетом. Он одиноко сидел за столом, с которого стекала пролитая выпивка. Посетители перебивали его:
— Кончай, Джек, не надо. Кругом полиция. Хотя бы сегодня давай как-нибудь обойдемся без неприятностей. Господи, человек хочет просто спокойно выпить. Шибко умный, ага. Только куда его ум заведет, вот вопрос.
Я встал у стойки и заказал бокал белого вина. Потом спросил бармена в белом переднике:
— А что он там говорил о проституции ошметками правды? Он это о чем?
— А? Кто? Он? Да вот ходит по городу в праздничные и базарные дни и устраивает представления. Donj Memorija, или мистер Память.
Тут бармен повернулся к мужчине в костюме, все еще извергавшему бурный поток бунтарских речей, и жестко высказался на первом или, может быть, альтернативном языке острова:
— Chijude bucca, stujlt!
— А как объяснить странное исчезновение редактора «Stejla d’Grencijta» после выхода передовицы с весьма мягкой критикой?
— Какие представления? — спросил я.
— Отвечает на разные вопросы. Todij cwejstijonij.
Заткни свою жирную грязную пасть, я тебе по-хорошему говорю. Или я вызову polijts.— А то, что начальник полиции когда-то давал его превосходительству драть себя в задницу, это, стало быть, чистое совпадение?
— Tacija! Заткнись! Вышвырните отсюда этого idijuta!
Я отвернулся от стойки, обвел взглядом возмущенные лица, и мне показалось, что в дверном проеме, открывшемся в солнечный свет, на секунду возникли знакомые рожи: улыбающийся Шандлер и суровый Эспинуолл. Всего на секунду. В голове вновь застучала боль. А потом на пороге нарисовался узнаваемый силуэт закона — тропический закон в накрахмаленных шортах и рубашке с короткими рукавами. С худым жилистым телом, обученным насилию. Кобура, руки в боки. Все посетители, кроме Donj Memorija, разом умолкли, как будто всерьез слушая музыку.
— Задайте вопрос, кто-нибудь. Задайте вопрос, относящийся к нашим больным временам и прокаженному государству, где мы живем.
Ответом было испуганное шиканье. Я подумал, что надо как-то его успокоить, и спросил:
— Чьим отцом был короткое яблоко?
— А? Что? Если яблоко сорта пепин, то пепин — это Пипин Короткий, король франков, отец Карла Великого. Родился в 714-м, умер — в 768-м, если вам нужны даты. Но такие вопросы бессмысленны в эти ужасные времена, каковые… каковые…
Я видел, как он изучает меня, скосив один глаз: гадает, кто я и что я здесь делаю, черт побери. Я тоже пытался получше его разглядеть: густая косматая грива грязно-седых волос, тройной трясущийся подбородок. Силуэт в дверях шагнул внутрь, стуча тяжелыми ботинками, и лицо полицейского начало проступать в полумраке, как фотография в ванночке с проявителем. Полицейский сказал:
— Давайте послушаем еще что-нибудь про ужасные времена.
— Лакей изуверского режима, президентский кулак, как оно нынче у вас, в мире коррупции?
Я подумал, что надо рвать когти, пока полицейский не заинтересовался моей скромной персоной. Я обратился к жующему старику, перед которым на жирной бумаге лежало какое-то жуткое месиво из раскрошенного хлеба и студня:
— А где он дает представления? Ну, вы знаете кто.
— На площади Дагоберта, где ярмарка, — сказал человек помоложе, с дергающейся левой рукой.
Полицейский уже почти поднял мистера Память на ноги, держа одной рукой за воротник, а другой — за штаны на седалище. Выходя наружу, я еще успел услышать:
— Когда вернешься в участок, спроси, что они сделали с Губбио, Витторини и Серафино Старки. Грязный, нечищеный ноготь кровавых репрессий…
Я вышел на улицу, слепо щурясь на солнце. Площадь Дагоберта? Прохожие охотно меня направляли, тыча пальцем в нужную сторону и темпераментно размахивая руками. Хорошие люди, отзывчивые и любезные, с такой неуемной, кипучей энергией. Я прошел по мощенной булыжником улочке, мимо закрытой типографии, свернул на улицу, где какие-то мужчины под дружную песню сыпали зерна тмина на круглые караваи, которые другие мужчины смазывали яичным белком, и вышел на прямоугольную площадь с двумя барочными фонтанами (напряженные, словно сведенные судорогой каменные мышцы и разверстые в танталовых муках рты, пытавшиеся схватить недоступную воду) и рядами временных ярмарочных прилавков. Здесь продавались обычные вещи — уцененная детская одежда, футбольные бутсы, сахарная вата — и работали незамысловатые игровые аппараты и тиры. Веселые люди по большей части смеялись в лицо зазывалам и просто ходили, глазели, облизывая вафельные рожки с мороженым. Я нашел относительно тихое местечко и занял его. Мне нужна была сцена, и я выпросил на время — посредством немой пантомимы, потому что торговец за ближайшим прилавком говорил исключительно по-каститски — три пустых крепких ящика из-под «Кукукугу» (не такая уж и новинка: напиток уже появился и на Карибах). Взгромоздившись на свои подмостки, я объявил громким голосом: