Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В Земских соборах XVI в. он видел первые попытки возродить в России общинно-вечевые традиции. Хотя они созывались редко, но влияние их, по его мнению, было значительным: даже Иван Грозный «произносил пред ними покаяние в худом правлении». В то же время Фонвизин отмечал, что Земские соборы были слабым выражением «народной самостоятельности, везде и всегда противной властолюбивым самодержцам», ибо «тогда власть была в руках московской аристократии» (там же).

Любопытно в данной связи одно обстоятельство: Фонвизин приписывал Земским соборам «характер чисто европейский», так как, полагал он, ничего подобного не знала Азия, оцепеневшая в своей «тысячелетней неподвижности». «Конечно... нельзя сравнивать, — писал он, — тогдашнего состояния России, в которой в двухвековое бедственное рабство под игом Орды не только прилипло много дикой татарщины, но даже проникло в ее обычаи и нравы, с современным ей просвещением и образованностью тогдашних европейских

государств». Но тем не менее он вполне допускал, что если бы Земские соборы развились в «правильную систему» народного представительства, то Россия «наслаждалась бы теперь законно-свободными постановлениями, ограничивающими произвол верховной власти» (там же, 9—10).

На деле, однако, вышло иначе, констатировал Фонвизин. Петр I не созывал больше Земских соборов, ибо видел в них «препятствие» в задуманных преобразованиях, направленных исключительно «на развитие исполинского могущества своей империи». В этом, признавал он, Петр «точно успел, приготовив ей то огромное значение, которое ныне приобрела Россия в политической системе Европы». Он знакомил русских с Западом, думая перевоспитать их в духе европейской цивилизации. Одним этим «он сделал для нас возможным истинный прогресс». Но ему, «деспоту», остался «чужд и даже противен» сокровенный дух европейской цивилизации — «дух законной свободы и гражданственности» (там же, 10).

«Мечтая перевоспитать своих подданных, — писал Фонвизин, — он не думал вдохнуть в них высокое чувство человеческого достоинства, без которого нет ни истинной нравственности, ни добродетели. Ему нужны были способные орудия для материальных улучшений по образцам, виденным им за границей: для регулярных войск, флота, для укрепления городов, построения крепостей, гаваней, судоходных каналов, дорог, мостов, для заведения фабрик и проч. Он особенно и дорожил людьми специальными, для которых наука становится почти ремеслом; но люди истинно образованные, осмысленные, действующие не из рабского страха, а по чувству долга и разумного убеждения, — такие люди не могли нравиться Петру, а скорее должны были ему казаться свидетелями беспокойными и даже опасными для его железного самовластия, не одобряющими тех тиранических действий, которые он слишком часто позволял себе» (там же, 15).

Но «тиранические действия» Петра, отмечал далее Фонвизин, не заглушили в русском обществе стремлений к политической свободе. В его царствование не только не исчезла прежняя, «земская», оппозиция, желавшая восстановления «старины, времени допетровского», но составилась также «из молодого поколения» другая «партия», члены которой, «более образованные и осмысленные знакомством с Европой, тяготились уже самодержавием и замышляли ограничить его собранием государственных чинов и сенатом» (там же, 16). Эта партия, считал Фонвизин, положила начало конституционномонархическому движению в России. Он подчеркивал и то обстоятельство, что с конституционной оппозицией связаны все дворцовые перевороты, произведенные в течение XVIII столетия, и что поводом к ним послужило отсутствие закона о престолонаследии. Его должен был издать Петр, однако он не сделал этого; и с тех пор «гвардия, как преторианцы римские, располагала троном» (там же, 13).

Фонвизин указывал на важную деталь: искатели российского престола опирались на конституционную партию, пока рвались к власти, но, как только достигали цели, сразу начинали заигрывать с земской оппозицией, чтобы упрочить свое положение. Так, по его мнению, Екатерина II после «незаконного» восшествия на трон «не хотела казаться самовластною» и, налагая на себя «личину свободолюбия», объявила о намерении возродить Земские соборы. «С этой целью, — писал он, — в 1767 году императрица решилась созвать в столицу депутатов от всех свободных сословий русского народа, избранных с точным соблюдением форм народного представительства... Это торжественное собрание, долженствовавшее доставить русским политическую самобытность, кончилось ничем. После нескольких заседаний, в которых более осмысленные из депутатов коснулись важных политических вопросов, как-то: о противоестественности крепостного рабства почти половины населения империи, которая лишена всех (гражданских) прав, также будет ли верховная власть после издания нового Уложения изменять его именными указами и т. п., — вследствие этого собрание представителей было распущено под предлогом начавшейся турецкой войны. Екатерина угадывала в собрании депутатов будущее противодействие своему неограниченному самодержавию. Депутаты удостоились изъявления монаршей признательности за труды, которые они еще не предпринимали, и розданные им золотые медали были памятником эфемерного существования первого и последнего представительного собрания» (там же, 27—28). Этот сатирический набросок к портрету Екатерины II является одной из самых острых политических характеристик в историко-публицистической литературе первой половины XIX в.

Неудача, постигшая земское оппозиционное движение в 1767 г., послужила, с точки зрения Фонвизина,

причиной усиления в русском обществе конституционно-монархических настроений. Поэтому, считал он, время Екатерины II, а потом Павла I и начальный период царствования Александра I были ознаменованы перевесом либерально-западнических тенденций и протекали под флагом конституционного ограничения самодержавной власти. Подобно Герцену, Фонвизин считал, что события 1812 г. открыли новую эпоху в политическом развитии России.

Фонвизин внимательно анализировал «насильственные перевороты», совершенные участниками конституционной оппозиции в XVIII в. Его привлекало в них то, что они были произведены «при ограниченных средствах» и увенчивались «полным успехом». Но он отмечал и отрицательные стороны прежних «заговоров»: во-первых, отсутствие у заговорщиков «восторженной любви к отечеству и свободе» и, во-вторых, сословную узость их политических целей. Оттого самый успех этих правительственных переворотов, правильно отмечал Фонвизин, никоим образом не отражался на положении народа; более того, деспотическая власть легко находила общий язык с оппозиционным дворянством и, расширяя его права в отношении крепостных крестьян, заставляла забывать о конституции. «Если покамест дворянство и переносит терпеливо неограниченное самодержавие,— писал он, — так за то оно в свою очередь вознаграждается правом самовластвовать над своими крепостными» (13, 107).

Таким образом, Фонвизин, как и Герцен, признавал дворянскую конституционную оппозицию XVIII в. консервативной, монархической. Суждения их совпадали и в том, что оба считали ядро декабризма республиканским, однако в отличие от Герцена, который связывал декабристский республиканизм преимущественно с влиянием западноевропейских политических теорий, Фонвизин усматривал в нем действительное возрождение национальных общинновечевых демократических традиций. Герцен доказывал, что общинный народный элемент не играл никакой роли в политическом движении России и что за ним — только будущее. «Община, продержавшаяся в течение веков, несокрушима,— писал он. — Тем, что Петр I окончательно оторвал дворянство от народа и пожаловал ему страшную власть над крестьянами, он поселил в народе глубокий антагонизм, которого раньше не было, а если и был, то в слабой степени. Этот антагонизм приведет к социальной революции, и не найдется в Зимнем дворце такого бога, который отвел бы сию чашу судьбы от России» (25, 412). Следовательно, Герцен придавал сельской общине самостоятельное значение, видел в ней зародыш будущей крестьянской революции.

Фонвизин рассуждал иначе. Прежде всего он считал, что община — это вообще форма политического представительства народа, вече, обеспечивающее участие всех граждан в общественной жизни государства. Он полагал также, что общинное устройство, существовавшее на Руси с древнеславянских времен, было уничтожено самодержавием и что только в некоторых местах оно сохранилось в виде сельских муниципальных или волостных учреждений. По его мнению, попытки возродить «свободное общинное устройство» предпринимались участниками земской оппозиции в XVI и XVII вв., а также в царствование Екатерины II. Но эта оппозиция, отмечал он, состояла в основном из архиереев, бояр, купцов и дворян первых трех степеней, поэтому она была лишь слабым выражением «народной самобытности», которая только в декабризме получила свое действительное проявление. Такое понимание общины давало Фонвизину основание воспринимать декабризм как общинно-демократическое движение, следовательно, делать шаг вперед в направлении революционно-демократической идеологии.

Правомерность этого заключения подтверждается сравнением взглядов Фонвизина на сущность декабризма со взглядами М. С. Лунина. Они близки в изложении исторических фактов, но принципиально расходятся в окончательных выводах. «Надлежит сознаться, — писал Лунин,— что Тайный Союз не отдельное явление и не новое для России. Он связуется с политическими сообществами, которые одно за другим, в продолжение более века, возникали с тем, чтобы изменить формы самодержавия; он отличается от своих предшественников только большим развитием конституционных начал» (48, л. 30).

На фоне этих рассуждений Лунина особенно рельефно проявляется демократическая тенденция Фонвизина. В самом деле, устанавливая идейную преемственность между декабристской политической теорией и общинно-демократическими стремлениями крестьянских масс, он фактически становился на революционно-демократические позиции. Но в силу этого же (что кажется парадоксальным на первый взгляд) он отвергал необходимость народного восстания и ориентировался исключительно на тактику военной революции. Фонвизин не только не верил в положительный успех крестьянского выступления, что явствует из его критического отношения к пугачевскому бунту (см. 31, 484), но считал совершенно недопустимым «национальное кровопролитие». Он сознавал, что крестьянство способно лишь на стихийный бунт против своих непосредственных угнетателей — помещиков (это, кстати, не отрицал и Герцен), тогда как требуется организованная борьба с самодержавием.

Поделиться с друзьями: