Мадам
Шрифт:
Но мне представлялся и другой сценарий, намного более печальный.
Вот она входит в класс. Демонстративно кладет мою тетрадь на край стола, давая понять, что в подходящий момент мое сочинение станет объектом показательного разбирательства, после чего начинает урок. Устный опрос. Упражнения. Меня она словно не замечает. Наконец, за четверть часа до звонка, она приступает к карательной акции. Обращается к corpus delicti: открывает тетрадь и — читает. Вслух, громко, вырванные из контекста наиболее смешные фразы. И издевается, и насмехается, и куражится над моим текстом. Чтобы раз и навсегда отбить у меня охоту затевать с ней интриги и заигрывать.
«Вот истинное лицо нашего мыслителя! — гремит из-за стола. — Философа! Поэта! И Бог знает кого еще! — темнота и суеверия. Вот что
Ну, возможно, она не зашла бы так далеко, но даже более мягкий вариант ее реплики переполнял меня страхом настолько, что кровь в жилах стыла. Чтобы как можно скорее избавиться от этой кошмарной картины, я предался мечтам.
Почему так плохо должно все кончиться, почему так жестоко она должна со мной поступить? В чем дело, в конце концов? Ну, расшутился я не в меру. Но ведь затейливо! Причем тактично и не без изящества. Нет ни малейшей причины, чтобы она почувствовала себя оскорбленной или скомпрометированной. Наоборот, это должно ей польстить и как педагогу, и как женщине. Так стараться из-за нее! Так писать! Почему же ей не повести себя совершенно иначе? Таким, к примеру, образом:
Она входит, начинает урок, тетрадь мне не отдает, вообще не возвращается к теме сочинений, только в конце занятий, выходя, скажем, из класса, на секунду останавливается рядом со мной (будто вспомнив что-то) и говорит: «Ah, oui, t'on cahier! Viens le chercher dans mon bureau. Apr`es les cours, 'a deux heures» [91] .
А когда я вхожу в кабинет, она берет со стола тетрадь, но вместо того, чтобы отдать мне ее с деловитым «voila» и закрыть вопрос, опять открывает ее и, листая страницы, обращается ко мне со следующими словами:
91
Ах, действительно, твоя тетрадь! Зайди ко мне в кабинет и забери ее. После Уроков, часа в два (фр.).
«Так ты говоришь, что звездами… предсказан тебе Водолей, — на ее губах и в глазах играет лукавая улыбка, — что ты мечтаешь о виктории, которую одержишь с Водолеем… Уже встретил кого-нибудь под этим прекрасным знаком? Кроме, разумеется, Моцарта, Шуберта и Мендельсона».
Как следовало бы отвечать на такой вопрос?
«Почему ты молчишь? Почему не отвечаешь? Сначала любопытство разжег, а теперь молчишь, как сфинкс. Итак, знаешь какого-нибудь Водолея?»
«Если я не ошибаюсь, Рожек Гольтц — Водолей». Неплохо. Что бы это мне дало? Она могла бы так повернуть разговор:
«Ну и как? Он действительно тот, о ком тоскует твоя душа? Ты обрел в нем свой идеал, свою вторую половину? — ее голос звучал бы с притворным сочувствием. — То, что ты стараешься ему понравиться, я успела заметить. Но он-то заметил это, он не безразличен?»
Можно так попробовать:
«Думаю, не безразличен. Сам видел, как он под партой мне аплодировал, когда я критиковал сочинение Агнешки…»
Тогда она должна бы меня прервать:
«Нет, ты меня не понял, я имела в виду нечто другое. Ты уверен, что тот, о ком тоскует твоя душа, пойдет тебе навстречу? Что он ответит на твое чувство? Или хотя бы оценит его? А что, если все пойдет иначе? Если окажется, что он совсем не Шуберт, который напишет музыку для твоей девичьей песни? Что тогда… что тогда, мой мальчик?»
Задав последний вопрос, она должна бы посмотреть мне в глаза. И тогда последовал бы следующий ответ:
«Мне, понятное дело, было бы больно и печально. Однако, с другой стороны, это стало бы для меня благодеянием. Ведь счастье не в том, чтобы быть любимым, — здесь можно ловко подыграть себе цитатой из новеллы Манна, — это
дает удовлетворение, смешанное с брезгливым чувством, разве что суетным душам. Быть счастливым — значит любить, ловить мимолетные, быть может, обманчивые мгновения близости к предмету своей любви…» [92]92
Манн Томас.Смерть в Венеции и другие новеллы. Токио Крегер. СПб., 1997. С. 67–68 (пер. Н. Ман).
Да… Такой обмен фразами в тиши кабинета стал бы для меня прекрасным подарком, осуществлением, хотя бы на узком плацдарме, ожиданий и надежд, связанных с сочинением.
Не стоит и говорить, что даже бледная тень подобной ситуации не проступила в темной пещере школьной реальности. Но и другие проанализированные мною прогнозы не подтвердились. Ситуация разрешилась бесцветно, неинтересно, убого, но в то же время совершенно неожиданно. Можно даже сказать, что она вообще никак не завершилась или осталась в прошлом, не получив продолжения — как брошенная партия.
Мадам не только не вернулась к моему сочинению (не оценила его, не уделила ему ни слова), но — будто это самое обычное дело — вообще не отдаламне тетрадь. Да, вот так, не отдала! И без всяких объяснений. Будто так и надо, будто ничего не случилось.
Почему я с этим смирился? Почему не попытался получить хоть какие-то объяснения? Почему не напомнил ей о необходимости вернуть мне мою, что ни говори, собственность?
Когда в начале следующего урока она не отдала мне тетрадь, мне показалось это довольно странным, но, по правде говоря, я предпочитал не будить спящего тигра. Поэтому я применил тактику провоцирующей пассивности: когда она что-нибудь диктовала или велела записывать, я неподвижно сидел и настойчиво смотрел на нее, приготовившись нанести удар резкой репликой: «Mais je n'ai pas de cahier, vous ne me l'avez pas rendu» [93] . В конце концов у меня сложилось впечатление, что она просто избегает моего взгляда и старается не замечать моего демонстративного поведения. Во всяком случае, она так ничего и не сказала. Никак не отреагировала. А потом, на следующих уроках… Но не будем забегать вперед! Ведь прежде чем наступило их время, произошла моя встреча с паном Ежиком Монтенем на квартире его отца, что решающим образом изменило мою точку зрения.
93
Но у меня нет тетради, пани мне ее не отдала (фр.).
Глава третья
ЧТО ТАКОЕ ФИЛОЛОГИЯ?
Белую фарфоровую кнопку довоенного звонка в декоративном обрамлении справа от двери я нажал ровно в пять ноль-ноль. Открыл мне пан Константы. На нем, как обычно, был твидовый пиджак с замшевыми заплатками на локтях, бледно-голубая рубашка, украшенная под воротничком небольшим, изящным галстуком-бабочкой в рубиновый горошек; темно-зеленые брюки из добротного толстого вельвета, подпоясанные кожаным ремешком с хромированной пряжкой; а на ногах — отполированные до глянцевого блеска и аккуратно зашнурованные коричневые полуботинки «гольфы». В левой петлице твидового пиджака красовался пурпурный бутон розочки Почетного легиона.
— Швейцарская пунктуальность, — с одобрением заметил он, взглянув на часы (золотой Лонжин).
— Чрезмерное усердие в этом деле не всегда, кажется, свидетельствует о хорошем вкусе, — самокритично ответил я и с меланхолической тоской вспомнил о недоброй памяти «Рухле». — Я слышал, хорошим тоном считается опоздать на несколько минут.
— Зависит от того, к кому ты идешь и зачем, — объяснил пан Константы. — Если на обычную товарищескую вечеринку или на светский раут, то действительно можно прийти с небольшим опозданием. А если к кому-нибудь, у кого уже успел побывать раньше, с рабочим визитом, то такой пунктуальности совершенно не следует стыдиться, напротив, она свидетельствует о твоей воспитанности.