Мадемуазель де Мопен
Шрифт:
Я не люблю д’Альбера, по крайней мере не люблю в том смысле, который вкладываю в это слово, но я, несомненно, неравнодушна к нему, он в моем вкусе; мне нравится его остроумие, и весь его облик мне не противен; не о многих людях могла бы я сказать то же самое. Кое-чего ему недостает, но что-то в нем есть; мне нравится, что он не стремится насытить свою алчность, как скот, подобно другим мужчинам; в нем есть неиссякаемая тяга и постоянный порыв к красоте — правда, лишь к телесной красоте, но все-таки это благородное влечение, оно позволяет ему сохранять неиспорченность. Поведение с Розеттой изобличает в нем душевную порядочность, еще более редкую, если это возможно, чем прочие виды порядочности.
И потом, если уж об этом зашел разговор, я обуреваема
Итак, д’Альберу предстоит разрешить мои сомнения и преподать мне первый урок в любви: теперь остается только обставить затею как можно более поэтично. Мне хочется не отвечать на его письмо и несколько дней обходиться с ним попрохладнее. Когда увижу, что он вконец приуныл и отчаялся, клянет богов, грозит кулаком мирозданию и заглядывает в колодцы с мыслью, достаточно ли они мелки, чтобы в них утопиться, тогда я, подобно Ослиной шкуре, убегу в темный уголок и надену платье цвета времени, то есть костюм Розалинды, ибо мой женский гардероб весьма скуден. Потом я пойду к нему, сияя, как павлин, распустивший хвост, хвастливо выставляя напоказ, что обычно с превеликим тщанием прячу, и прикрываясь лишь узенькой полоской кружев, повязанной очень низко и очень свободно, и скажу ему самым патетическим тоном, какой только сумею изобразить:
«О романтичнейший и проницательнейший юноша! Я в самом деле целомудренная красавица, которая вдобавок ко всему вас обожает и мечтает лишь о том, как бы угодить вам, да и себе самой заодно. Подумайте, насколько это вас устраивает, и если вас все еще одолевают сомнения, потрогайте вот это, а затем ступайте с миром и грешите как можно больше».
Я произнесу эту прекрасную речь, а потом, наполовину изнемогающая, паду в его объятия и, испуская меланхолические вздохи, ловко расстегну пряжку на платье, чтобы оказаться в подобающем случаю одеянии, то есть полуголой. Остальное довершит д’Альбер, и надеюсь на другое утро иметь полное представление обо всех утехах, которые так давно смущают мой разум. Утолю свое любопытство, а заодно буду рада случаю осчастливить ближнего.
Кроме того, я намерена в том же платье нанести визит Розетте и убедить ее, что не холодность и не отвращение мешали мне ответить на ее любовь. Не хочу, чтобы она сохранила обо мне столь дурное мнение; и потом, она не меньше д’Альбера заслужила, чтобы я нарушила ради нее инкогнито. Как-то отзовется она на мою откровенность? Гордость ее будет утешена, но любовь возопит.
Прощай, прекрасная и добрая подруга; моли Бога, чтобы наслаждение не показалось мне столь же ничтожным, как те, кто им наделяет. Все мое письмо наполнено шуточками, а между тем опыт, который мне предстоит, весьма серьезен и может сказаться на всей оставшейся мне жизни.
Глава шестнадцатая
Прошло уже более
двух недель с тех пор, как д’Альбер положил свое любовное послание на стол Теодору, — однако тот, казалось, ничуть не переменил своего поведения. Д’Альбер не знал, чему приписать его молчание; можно было подумать, что Теодор не заглянул в письмо; впавший в уныние д’Альбер думал, что оно было похищено или потерялось; но это было бы едва ли объяснимо, ибо Теодор сразу же вошел к себе в комнату, и чрезвычайно странно было, если бы он не заметил большого листа бумаги, одиноко лежащего на самой середине стола и бросавшегося в глаза даже самому рассеянному человеку.Не то Теодор на самом деле мужчина, а вовсе не женщина, как вообразил д’Альбер, не то, если это все-таки женщина, она питает к нему такое явное отвращение, такое презрение, что не снисходит даже до того, чтобы взять на себя труд ему ответить? Бедный молодой человек, в отличие от нас лишенный привилегии рыться в бумагах Грациозы, наперсницы прекрасной де Мопен, не в состоянии был ответить положительно или отрицательно на какой бы то ни было из этих вопросов и безутешно утопал в самой плачевной нерешительности.
Однажды вечером он сидел у себя в комнате, уныло прижавшись лбом к оконному стеклу, и невидящим взором смотрел на каштаны в парке, листва которых уже окрасилась в красный цвет и почти облетела. Даль утопала в густом тумане, с небес спускалась темнота, скорее серая, чем черная, и своими бархатными ногами осторожно ступала по верхушкам деревьев; большой лебедь то и дело окунал шею и грудь в воду реки, от которой подымался пар, и белел в сумраке, похожий на огромную снежинку. Он был единственным живым существом, немного оживлявшим мрачный ландшафт.
Д’Альбер задумался, да так печально, как может задуматься туманным вечером, часов в пять, разочарованный человек, внимая такой музыке, как пронзительный свист ветра, и любуясь таким видом из окна, как остов лысеющего леса.
Он думал, не броситься ли в реку — но вода казалась ему очень уж черной и холодной, а пример лебедя вдохновлял его лишь отчасти; не пустить ли себе пулю в лоб — но у него не было под рукой ни пистолета, ни пороха, а если бы и были, он бы нисколько не обрадовался; не приискать ли новую любовницу или даже двух — убийственное решение! — но на примете у него не было никого подходящего. В отчаянии своем он дошел до того, что хотел возобновить отношения с женщинами, которых совершенно не выносил и сам в свое время приказал лакею выгнать их из дому ударами хлыста. В конце концов он остановился на куда более чудовищной мысли… написать второе письмо.
Беспредельная глупость.
Вот до чего он додумался, как вдруг почувствовал, что на плечо ему легла… ладонь… подобная голубке, опустившейся на пальму… Сравнение слегка хромает, ибо плечо д’Альбера весьма отдаленно напоминало пальму, но все равно сохраним его из чистой любви к восточному колориту.
Ладонь являла собой часть руки, соединенной с плечом, которое принадлежало телу, оказавшемуся не кем иным, как Теодором-Розалиндой, иначе говоря, то была маленькая мадмуазель д’Обиньи, или, если называть ее настоящим именем, Мадлена де Мопен.
Кого это удивило? Не вас и не меня, благо мы с вами уже давно были подготовлены к этому посещению; это удивило д’Альбера, который ожидал его меньше всего на свете. Он тихонько вскрикнул от изумления, издав нечто среднее между «О!» и «А!». Впрочем, у меня есть все основания предполагать, что то было ближе все-таки к «А!», чем к «О!».
Перед ним стояла Розалинда, такая ослепительно прекрасная, что вся комната озарилась; нити жемчуга в волосах, радужное платье, пышные кружевные воланы, туфельки с красными каблучками, прекрасный веер из павлиньих перьев — все точь-в-точь как в день представления. Правда, с одним существенным и решающим различием: на ней не было ни шейной косынки, ни шемизетки, ни брыжжей, словом, ничего, что скрывало бы от постороннего взгляда тех двух очаровательных сестер-соперниц, которые — увы! — слишком часто все-таки приходят к согласию.