Мадрапур
Шрифт:
И тут же следует реакция нравственная – слепая, но спасительная: ты в это не веришь. Говоришь себе: «Нет, только не я, это невозможно. Может быть, другие. Но не я».
И сразу третья фаза: замыкаешься в себе. Я думаю только о собственной персоне. Буквально не вижу своих попутчиков. Забываю о бортпроводнице. И сижу съежившись в кресле, сведенный к своему собственному «я», и никакого дела до других. Ужас обрывает все человеческие связи.
И вот наконец я на самом дне морального падения; с гнусненькой надеждой прикидываю: в конечном счете тринадцать шансов против одного, что не я окажусь тем заложником, на кого падет жребий и кто будет убит.
Тут я со стыдом замечаю, что в свои
С этого мгновения начинается мой подъем на поверхность, но это стоит мне огромного труда. Мне приходится до предела напрягать волю, чтобы вернуть себе мужество, а главное – восстановить социальные рефлексы. Ох, с этим у меня обстоит пока еще слабо. Прогресс невелик – и в моем стоицизме, и в моем беспокойстве о ближних.
Однако я уже вынырнул из глубин и способен снова видеть своих спутников, снова их слышать. И именно Блаватского, к которому вернулись жизненные силы, достаточные для того, чтобы продолжить поединок с индусом.
– Я не очень понимаю, что заставляет вас действовать подобным образом, мсье, – революционные идеалы или надежда на выкуп.
– Ни то, ни другое, – говорит индус.
Ответ, способный лишь озадачить, но Блаватского этим не собьешь.
– Во всяком случае, – продолжает он, – я не понимаю, чем можно оправдать хладнокровное убийство одного или многих ни в чем не повинных людей.
– Ни в чем не повинных людей не бывает, – говорит индус, – а среди белых и американцев тем более. Вспомните обо всех низостях, учиненных вашими соотечественниками в отношении народов с другим цветом кожи.
Блаватский краснеет.
– Если вы осуждаете эти низости, – говорит он, и у него дрожит голос, – вы с тем большим основанием должны осудить ту из них, которую вы сами готовитесь учинить.
Индус издает сухой короткий смешок.
– К этим вещам нельзя подходить с общей меркой! Что такое казнь горсточки белых, какими бы выдающимися людьми они ни являлись, – добавляет он саркастически, – рядом с чудовищным геноцидом, который творили подобные вам в Америке, в Африке, в Австралии и Индии?
– Но ведь все это в прошлом, – говорит Блаватский.
– Для вас чрезвычайно удобно как можно скорее об этом прошлом забыть, – говорит индус, – но в нашем сознании оно оставило неизгладимый след.
Блаватский судорожно сжимает в кулаки лежащие на подлокотниках пальцы и с возмущением говорит:
– Не можете же вы заставить нас отвечать за преступления прошлого! Виновность человека индивидуальна, она не бывает коллективной!
Индус внимательно смотрит на Блаватского. На сей раз в его взгляде нет ни иронии, ни враждебности.
– Полноте, мистер Блаватский, – говорит он спокойно, – будьте искренни. Разве к настоящему времени вы полностью сняли с немецкого народа ответственность за геноцид, который был совершен в отношении еврейского народа тридцать лет назад? И когда вы произносите слово «Германия», разве до сих пор что-то не содрогается в вас?
– Мы отклонились от темы, – говорит Караман, приподняв уголок верхней губы. И как только он открывает рот, я уже знаю, что нам предстоит прослушать речь во французском духе, ясную, логически выстроенную, четко произнесенную – но не затрагивающую существа вопроса. – В конечном счете, – продолжает он, – мы говорим сейчас не о евреях и не о Германии, а о принадлежащем французской авиакомпании самолете, который вылетел из Парижа и пассажиры которого в большинстве своем французские граждане. И я хотел бы заметить нашему перехватчику, – такое имя нашел он для индуса, – что Франция после двух принесших ей неисчислимые страдания войн сумела осуществить процесс деколонизации, что она во всем мире является другом слаборазвитых стран и не скупясь предоставляет им широкую финансовую помощь.
Индус улыбается.
– Продает им оружие.
– Слаборазвитые страны имеют право
обеспечить свою оборону, – с оскорбленным видом говорит Караман.– А Франция – свои прибыли. Не хотите ли вы теперь нам сказать, мсье Караман, – с убийственной иронией продолжает индус, – что и Земля тоже французская?
– Это весьма вероятно, – и глазом не моргнув, отвечает Караман.
– Если Земля – французская, – говорит, усмехаясь, индус, – тогда больше нет никаких проблем, и вам нечего портить себе кровь, мсье Караман! Земля, разумеется, не даст в обиду своих «подданных», – это слово он произносит с сардоническим видом, – и через час, простите, – он глядит на свои часы, – теперь уже через три четверти часа, – от этого уточнения у меня мурашки бегут по спине, – через три четверти часа мы приземлимся.
– Но остается все же гипотеза, – говорит Караман, и у него подрагивает губа, – что бортовая радиоаппаратура, которой мсье Пако вообще не обнаружил в кабине, является лишь принимающей, а не передающей. В этом случае Земля даже не услышит вашего требования и содержащегося в нем бесчеловечного шантажа и, следовательно, не сможет его удовлетворить.
Лично я нахожу, что словами «inhuman blackmail» [16] Караман, выказывая, нужно сказать, изрядное мужество, провоцирует индуса и тем самым рискует стать первой жертвой. Но индус пропускает это мимо ушей. Он улыбается. Он не проявляет к Караману и четвертой доли той враждебности, с какой он относится к Блаватскому и ко мне. Такое впечатление, что реакции Карамана его в основном забавляют.
16
Бесчеловечный шантаж (англ.).
– Ваша гипотеза не кажется мне убедительной, – говорит он и легким движением кладет левую руку на пистолет, лежащий у него на колене.
– И все же ее нельзя полностью исключить.
– Увы, нельзя, – равнодушно говорит индус, – и в случае, если она подтвердится… – Он снова взглядывает на часы. – Но продолжение вам известно, мсье Караман, и нет нужды повторять все сначала.
– Я не могу поверить, что вы способны хладнокровно совершить подобную вещь! – восклицает Караман с внезапным волнением, но, должен это признать, без всякого страха.
Слегка улыбнувшись, индус сухо роняет:
– Вы ошибаетесь.
– Но это же отвратительно! – говорит Караман. И с напыщенностью, которая вызывает у меня некоторое раздражение, продолжает: – Казнить беззащитных заложников – означает преступить все законы, божественные и человеческие!
– Ах, божественные законы! – говорит индус, поднимая вверх руку, и, прежде чем вернуться обратно на подлокотник, рука описывает в пространстве широкую вогнутую кривую. – Вы сказали «божественные законы». Эти законы вам известны?
– Как и всем, кто верует в откровение, – говорит Караман с твердостью, которая, на мой взгляд, может вызывать только уважение.
– Ну что ж, – говорит индус, и у него в глазах вспыхивает веселый огонек, – если они вам известны, вы должны знать, что вы от рождения смертны. Вы живете лишь для того, чтобы умереть.
– Да вовсе нет! – горячо протестует Караман. – Ваше «чтобы» – дьявольский софизм. Мы живем. И наша конечная цель – не смерть. А жизнь.
Его собеседник отзывается слабым смехом. Слабым в смысле громкости, а не продолжительности звучания; мне кажется, что этот смех никогда не кончится. У индуса чувство юмора совершенно особого, я бы сказал, похоронного свойства, ибо ничто в предыдущих репликах Карамана не развеселило его так, как высказанное только что жизненное кредо.