Мадрапур
Шрифт:
В салоне уже так темно, что мы едва различаем лица сидящих напротив. Я жду, что с минуты на минуту свечение в иллюминаторах совсем потускнеет и мы окажемся в полной тьме. Но этого не происходит. Наружный свет, кажется, стабилизировался на теперешнем уровне; мы сидим в тусклых потемках, черты моих попутчиков стерлись, остались только широкие бледные пятна с расплывчатыми краями.
Из всех наших лиц яснее всего проступает поодаль изможденное лицо Бушуа. Возможно, оттого, что оно находится в горизонтальной плоскости, а не в вертикальной, как наши, оно дольше притягивает к себе скудные остатки света. К тому же оно и само намного бледнее, да и вылеплено гораздо рельефней и резче. Я смотрю
У меня закладывает уши – мы круто снижаемся. Я глотаю, чтобы освободить их, и по усилию, которого мне это стоит, лишний раз убеждаюсь, насколько я ослабел.
Сумрак лишает всякой возможности определить расстояние, отделяющее нас от земной поверхности, и, когда самолет так же немыслимо жестко, как накануне, соприкасается с почвой, я чувствую не облегчение, оттого что оказался на твердой земле, а недоверие, смешанное с тревогой. Никто не произносит ни слова. Самолет начинает резко тормозить, отчего у нас перехватывает дыхание, и, несмотря на торможение, бесконечно долго катится по ухабистой почве, вытрясая из нас душу. Со стянутыми на животах ремнями, судорожно вцепившись руками в подлокотники, съежившись в своих креслах, мы ждем. После серии резких толчков самолет замирает. Двигатели останавливаются, и в тишине слышен скрежет металлического трапа, который выдвигается из фюзеляжа и встает на свое место перед exit.
В динамике раздается потрескиванье, и самолет внезапно заполняется гнусавым голосом немыслимой силы, как будто регулятор громкости поставлен на максимум; уровень шума таков, что никакой человеческий слух его долго не выдержит. Голос буквально взрывается в наших мозгах, и не знаешь, какое принять положение, чтобы спастись от него. Он завладевает салоном, полностью заполняет его и, отражаясь от стен, гулко прокатывается из конца в конец самолета. Кажется, что все переборки, изнемогая так же, как мы, начинают вибрировать под его ударом. К счастью, он произносит всего одну фразу. Без малейшего намека на вежливость, без ритуального обращения «Дамы и господа» и без какой бы то ни было информации относительно «местного времени» и «температуры воздуха» он говорит тоном человека, отдающего приказ:
– Не отстегивайте ремней.
Я не вижу в этом предписании смысла, поскольку самолет остановился. По движениям, которые производят в сумраке Христопулос и Блаватский, я догадываюсь, что они снова пристегиваются. Голос, который командует нами, находится в полном взаимодействии с глазами, от которых ничто не укроется, даже в полутьме.
– Мадемуазель, – снова говорит голос, – откройте exit.
Бортпроводница отстегивает ремень и встает. Я поворачиваю голову. Я едва различаю ее, но слышу, как она возится с задвижкой дверей. И когда в самолет врывается ледяной ветер, понимаю, что дверь открыта.
У меня захватывает дух, мороз обжигает легкие, я задыхаюсь, меня колотит озноб. Слабость не позволяет мне даже напрячь мускулы, чтобы хоть как-то противостоять холоду, пронизавшему тело. Мне представляется невероятным, чтобы человеческое существо нашло в себе мужество выйти из самолета, шагнуть в поистине сибирскую стужу, как накануне это сделала Мюрзек. Справа от себя я слышу клацанье зубов. Наверно, это Робби. Я соображаю, что он довольно легко одет. Прислушиваюсь еще. Я никогда не предполагал, что зубы, стуча друг
о друга, могут производить такой шум.В круге со всех сторон звучат теперь стоны и оханья, но, странная вещь, не слышно ни одной четко выраженной протестующей фразы, чего можно было ожидать, например, от Блаватского или Карамана. Как будто полярный холод, который навалился на нас и душит под своим ледяным одеялом, парализовал одновременно и наши рефлексы. Продолжая трястись в жестоком ознобе, я чувствую при этом, что ко мне коварно подкрадывается сонливость. Я с нею борюсь. И ощущаю, что эти усилия вконец изнуряют меня.
– Внимание! – ревет гнусавый голос.
Он гремит все с той же невыносимой мощностью, вибрируя и отдаваясь в голове, словно решил свести нас с ума. Даже когда он молчит, это не приносит облегчения. Подобно тем несчастным, которых подвергают пытке, мы все время ждем нового приступа мучений, и хотя в словах голоса не прозвучало еще в наш адрес никакой угрозы, но, когда он грохочет в ушах, все равно сжимаешься от страха.
Ах, дело не только в уровне шума. Тут еще и гнусавость этого голоса, и самый его тон, абсолютно, – как бы это выразиться? – абсолютно равнодушный, механический, бесчеловечный.
– Внимание! – опять вопит голос.
Следует небольшая пауза, совершенно нелепая и дурацки жестокая, ибо, прикованные к своим креслам, парализованные холодом, обезумевшие от страха, что мы еще можем делать, кроме как с напряженным «вниманием» ждать его дальнейших распоряжений?
– Бушуа Эмиль! – орет гнусавый голос.
Ответа, разумеется, нет, и голос, как будто он заранее был готов к этому молчанию, продолжает на максимальной мощности звука, но не обнаруживая в своих интонациях ни малейшего беспокойства:
– Вас ждут на земле!
Круг застывает в полном безмолвии, я чувствую, как все ошарашены и какие вопросы мечутся у всех в голове. Возможно ли, чтобы Земля не знала о состоянии Бушуа, – она, которая все видит, слышит все наши слова а может быть, даже читает все наши мысли?
– Бушуа Эмиль! – взывает голос все с той же одуряющей громкостью, но без всякой нетерпеливости, как будто повторение является частью некоего традиционного ритуала.
– Но он умер, – произносит робким голосом кто-то – быть может, Пако.
Пауза. На эту реплику Пако голос отвечать не будет. Я это почему-то чувствую.
– Бушуа Эмиль! – не унимается голос, мощность которого буквально расплющивает нас. И добавляет с механическим педантизмом, и на йоту не меняя интонации и не ослабляя интенсивности: – Вас ждут на земле!
Следует новая пауза, и тогда бортпроводница, от которой я, признаться, не ожидал такой смелости, задает вопрос, и, что еще более поразительно, вопрос, на который она получает ответ. Значит, вопреки моим предположениям, не всякий диалог с порога отвергается голосом.
По контрасту с децибелами, от которых лопаются барабанные перепонки, голос бортпроводницы звучит удивительно мягко, тихо и музыкально.
– У нас здесь имеется больной, это мсье Серджиус, – говорит она вежливо, но твердо. – Нельзя ли его тоже эвакуировать?
Меня трогает эта забота, но в то же время я чувствую на бортпроводницу обиду, поскольку она считает возможным расстаться со мной, даже если это делается ради моего спасения.
Вслед за ее вопросом наступает длительное молчание. И как раз в ту секунду, когда я уже решил, что и этим вопросом пренебрегут, гнусавый голос ей отвечает. Сила звука теперь намного убавилась, словно это реплика a parte, и главное – совершенно переменился тон. Он уже не нейтральный, он недовольный. В нем слышится раздражение чиновника, которому указали на допущенный им промах в работе.