Макс
Шрифт:
42
И вот так я впервые оказался здесь, почти здесь, у этого моря. Я сошел с электрички на той самой станции (река, скамейки, навес…), на которой он, Макс, сошел некогда с Фридрихом и до которой, как уже говорилось, я доезжаю теперь за два, примерно, часа; я поселился, значит, на той же, самой шумной, центральной, самой курортной, если угодно, улице, в том же — с застекленной верандой и маленькой башенкой — доме, уже отчасти описанном мною; я пил кофе, прежде чем выйти на море, в том же самом, круглом, дощатом павильоне над берегом, где он, Макс, впоследствии — уже скоро: думаю я теперь — должен был встретиться и действительно встретился — с Алексеем Ивановичем: с Алексеем Ивановичем, который, кстати, когда я уезжал из Москвы, сказал мне, что он, Алексей Иванович, прекрасно знает эти места, но что самое лучшее, так он сказал, начинается за курортом (в собственном смысле
— Я бывал там когда-то, — сказал он, — в одной, очень маленькой, притаившейся за дюною деревушке. Поезжайте туда; посмотрите…
Что я и сделал, на второй или на третий день по приезде; менее всего предполагал я, конечно, что я буду сидеть когда-нибудь здесь — вот здесь, вот сейчас — и всматриваясь отсюда, теперь, следить за своим же собственным приближением — на автобусе, в некое, я очень хорошо это помню, прохладное, но солнечное и ясное утро — к этой точке (в которой я сейчас нахожусь…), к этой, очень маленькой, как уже много раз было сказано, притаившейся, как уже много раз говорилось, за дюной, в ту пору, в то лето еще неведомой мне деревушке — до которой, впрочем, я тогда не доехал. Я сошел с автобуса, как я теперь понимаю, примерно в двенадцати, тринадцати километрах отсюда, за две деревни до этой; вышел на берег — после пляжа, курорта совсем пустынным показавшийся мне: там были, я помню, какие-то лодки, вытащенные на песок; какие-то дети, возившиеся у лодок; две девушки, шедшие мне навстречу (одна из них мне улыбнулась; шепнула что-то другой…); и больше никого там, кажется, не было. И я испытывал, наверное, то смутное беспокойство, ту рассеянную тревогу, которую мы почти всегда испытываем в незнакомых, безлюдных местах; и значит, лишь походя, как бы в скобках, не решаясь отдаться ей, отметил про себя пленительную пустынность этого берега, тонкой линией загибавшегося вдали; шум волн, почти сливавшийся с тишиною; далекий очерк отражавшихся в воде облаков… и потом еще очень долго, я помню, часа полтора, может быть, сидел, дожидаясь автобуса, на остановке (тоже: столбик, тоже: скамейка; шоссе, сосны, песок…), вдруг успокоившись, втайне радуясь окружавшей меня неизвестности.
(Здесь зима теперь, разумеется, давным-давно зима, здесь; и много снега, но льдин почти нет; и совсем рано, конечно, встает теперь, здесь — луна, уже днем, белым кругом; и понемногу желтеет, густеет, и набирает силу, и наполняется светом; и совершенно отчетливо виден отблеск ее на воде, мерцающий, ярко-желтый среди сизо-зеленого; там же, с другой стороны и у дальнего мыса, все еще красное, розовое, в совсем других, ускользающих отблесках, и облака, и берег, и снег, и редкие льдины… Утром же, вот сейчас, иней лежит на водорослях, забытых вчерашним прибоем, — и вдруг вспыхивает на солнце, вдруг, сколько хватает глаз, тонкой линией, повторяющей линию берега, загорается… гаснет. И здесь нет никого, разумеется, на этом берегу, никого, никого…)
Недели три, кажется, прожил я там, в том, курортном, снова скажем, поселке, дописывая, действительно, пьесу, в совершенном, до тех пор неведомом мне одиночестве, теперь так знакомом, и лишь обостренном, разумеется, той, еще раз, курортной, беззаботно-легкою жизнью, которой жил там некогда Макс, вместе с Фридрихом, которой он перестал вдруг жить, год назад, и которая по-прежнему, вернее снова, разыгрывалась, конечно, вокруг, на пляже, на улицах. Я не участвовал в ней; я выходил, я помню, на море, каждое утро, и выпив кофе, в кафе, садился на какую-нибудь скамейку над берегом, открывал тетрадь, до сих пор у меня сохранившуюся, и прислушиваясь к шуму прибоя, голосам с пляжа, крикам чаек, круживших над ним, не слыша их, снова слыша, записывал уже как будто сами собой приходившие ко мне реплики, конец пьесы, уже видимый мне насквозь.
— Да, все это, все это… никакого значения не имеет… И вот я стою здесь, на сцене… здесь, перед залом… и что бы я ни сказал здесь… все равно, все равно…
— На самом деле?.. неважно…
И я поднимал, разумеется, голову, и смотрел, разумеется, на море, кабинки, пляж, облака… и уже думал, может быть, вновь думал, может быть, о другом, совсем другом, конечно, писании, или уже ни о чем… ни о чем не думал, быть может.
43
Я закончил пьесу; возвратился в Москву; возвратившись, отпечатал текст на машинке; один экземпляр отдал Сергею Сергеевичу (театр тоже, к тому времени, возвратился с гастролей…); другой — Максу; третий (она сама, я помню, позвонила мне, попросила меня об этом…) Марии Львовне; четвертый, кажется, Фридриху.
Я же, сочиняя пьесу, думал о вполне определенных актерах. Перов, например, должен был играть автора: конечно, сказал мне Сергей Сергеевич (мы сидели, я помню,
в его, Сергея Сергеевича, пятиугольной, как уже много раз было сказано, комнате…) — конечно; без всяких сомнений.— Конечно и без всяких сомнений, — сказал он. — Автора должен играть Перов. Больше некому.
— Я и видел его в этой роли, — сказал я. — Я рад, что наши мнения совпадают.
— Значит, решено?
— Решено.
— Пойдем дальше. Первая актриса, вторая актриса…
— Тут много возможностей… как вы хотите.
— Лиза, Юля?..
— Договорились.
— Ну что же, а… режиссер?
— Да… режиссер… Я не знаю.
— Может быть… (он назвал — уже не помню какое имя…)?
— Нет, невозможно.
— Почему?
— Невозможно.
— Тогда, может быть (еще одно имя…)? Или, может быть, так: Перов будет играть режиссера, а…
— Нет, нет и нет. Перов должен быть автором, мы ведь уже решили.
— Но тогда кто же?
Он сложил руки на груди, пошевелил пальцами.
— Ну… вот… видите ли…
— Вижу, — сказал он, смеясь. — Я давно уже вижу, к чему вы клоните. Вы хотите, чтобы все совпало, не так ли?
— В конце концов, — сказал я, — вы сами подали мне эту мысль.
— Разве? В таком случае, вы мне ее — подсказали.
Я был почти счастлив в это мгновенье, я помню.
— Ну хорошо, — он уже не шевелил пальцами и уже, почти, не смеялся. — Хорошо, я подумаю.
И подумав, действительно, Сергей Сергеевич, в конце концов, согласился — решился: сказал он мне — сам играть эту роль: не без некоторых колебаний (сказал он…) — но в общем… вы правы (так он сказал…): следует идти до конца — раз уж мы начали…
Что же касается главной и — говорил мне Сергей Сергеевич — самой трудной для исполнения роли, то, очевидным образом, играть ее должен был Фридрих.
— Фридрих?
— Конечно.
Он закурил сигарету, стряхнул пепел, посмотрел на меня. Он угадал мою мысль; глаза его, снова, смеялись.
— Конечно, конечно, Фридрих, — сказал он. — Других возможностей я не вижу. У вас есть какие-то сомнения? Нет? Вот и отлично…
Фридрих, следовательно; ну что же…
А между тем, он уже прочитал мою пьесу — Макс, Макс, разумеется (я хотел бы представить себе, теперь, как он читал ее, как это было; я вижу — отсюда, издалека — некую, скажем, ночь; табачный дым; лампу; задернутые или, может быть, наоборот, раздвинутые, на мгновение, шторы; распахнутое, настежь, окно; луну, плывущую над темной громадой; светлый круг в ясном небе; волненье, тревогу; предчувствие неизбежного…). Как бы то ни было, он прочитал мою пьесу; он позвонил мне.
— Я должен поговорить с тобою, — сказал он. — Нет, не сейчас. Давай увидимся… завтра… да, завтра я свободен… где?.. на бульваре.
Там же, в том городе (огромном, невероятном…) — там было, как сказано, несколько, друг на друга совсем непохожих, хотя и переходивших друг в друга бульваров; но, странным образом, я — теперь, здесь, поворачивая обратно — я уже не могу теперь вспомнить, на каком именно мы встретились с ним в тот день (очень жаркий: это я помню…). Мы встретились, кажется, на том, первом бульваре, с его — или, вернее: в его, бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей аллее; мы вышли, во всяком случае, на тот, другой (второй…), загибавшийся; мы шли, значит, так же, как мы шли с ним когда-то, в какую-то ночь, зиму; прошли (не взглянув на нее…) мимо той скамейки, возле которой когда-то стояли (и снова остановились, в другую зиму, в другую ночь, с Алексеем Ивановичем…); не остановились, прошли; Макс, спросив меня о моей поездке — к этому морю, выслушав (без видимого интереса…) мое сообщение о том, что самое лучшее начинается, собственно, за курортом, если ехать дальше, вдоль берега (что я однажды и сделал…), — сам, в свою очередь, стал рассказывать мне о гастролях, о городах (один другого печальнее…), о своих отношениях с Володей (первым помощником…), о начале сезона (уже приближавшемся…), о каких-то разногласиях между Марией Львовной и Сергеем Сергеевичем: о той жизни, короче, которой и был для него театр: на маленькой площади; пройдя бульвар целиком, свернули мы в некую — он предложил дойти до реки — весьма старую, но как бы в стороне от моих обычных маршрутов лежавшую улицу, почти незнакомую мне: — и очень долго шли, я помню, по ней, почти молча, сквозь вспышки и отсветы, шум, грохот, редкие тени.
— О чем же ты хотел поговорить со мной?
Он не ответил; улыбнулся; посмотрел на меня.
Был жаркий, мучительно жаркий день; солнце исчезло; неподвижное марево повисло в сгустившемся воздухе.
Мы вышли к реке; за рекою, где уже начиналось неописуемое, был (и до сих пор, наверное, есть…) вполне, в общем, немыслимый, с какими-то, вполне невозможными, каруселями, качелями и колесами, но все-таки: парк (и значит: деревья, быть может: прохлада…). Мы не дошли до него; гроза и ливень застигли нас на мосту.