Максимилиан Волошин, или себя забывший бог
Шрифт:
А эйфория между тем продолжалась. Радостные и возбуждённые, пишет Е. А. Бальмонт, ходили мы «с толпой по улицам, вечера проводили на собраниях у знакомых». Её дочь, та самая Ниника, перестала ходить в школу, и Макс, что характерно, её в этом поддержал: «…она бегала с ним по Москве, забиралась на грузовики, ездила в тюрьмы освобождать заключённых и с восторгом говорила, что Макс один понимает по-настоящему, что такое свобода». Но чувствовал ли он, что это такое — в последствиях?.. Понимал ли, что стоит за звучным иностранным словом «революция»? Много позже, 14 июня 1922 года, Волошин озаглавит этим словом стихотворение, в котором довольно иронически выразит своё юношеское отношение к массовому «пароксизму чувства справедливости», даст книжно-поэтическую, романтическую трактовку этого «французского» явления:
Она мне грезилась в фригийском колпаке, С багровым знаменем, пылающим в руке, Средиздесь поэт имеет в виду Вандомскую колонну в Париже, установленную в честь побед Наполеона и увенчанную его статуей, которая была несоразмерно мала по отношению к колонне.
Но «порох», «железо» и «зарево кровавых окоёмов» ещё впереди, а тогда, в марте 1917 года, всё было интересно, всё казалось экзотичным и совсем нестрашным. «На Красной площади был назначен революционный парад в честь торжества Революции. Таяло. Москву развезло. По мокрому снегу под кремлёвскими стенами проходили войска и группы демонстрантов. На красных плакатах впервые в этот день появились слова „Без аннексий и контрибуций“.
Благодаря отсутствию полиции, в Москву из окрестных деревень собралось множество слепцов, которые расположились по папертям и по ступеням Лобного места, заунывными голосами пели древнерусские стихи о Голубиной книге и об Алексее — человеке Божьем.
Торжествующая толпа с красными кокардами проходила мимо, не обращая на них никакого внимания. Но для меня, быть может подготовленного уже предыдущим, эти запевки, от которых веяло всей русской стариной, звучали заклятиями. От них разверзалось время, проваливалась современность и революция, и оставались только кремлёвские стены, чёрная московская толпа да красные кумачовые пятна, которые казались кровью, проступившей из-под этих вещих камней Красной площади, обагрённых кровью Всея Руси. И тут внезапно и до ужаса отчётливо стало понятно, что это только начало, что Русская Революция будет долгой, безумной, кровавой, что мы стоим на пороге новой Великой Разрухи Ясской земли, нового Смутного времени» («Россия распятая»),
В Москве на Красной площади Толпа черным-черна. Гудит от тяжкой поступи Кремлёвская стена. На рву у места Лобного У церкви Покрова Возносят неподобные Нерусские слова. Ни свечи не засвечены, К обедне не звонят. Все груди красным мечены, И плещет красный плат. По грязи ноги хлюпают, Молчат… проходят… ждут… На папертях слепцы поют Про кровь, про казнь, про суд.(«Москва», март 1917 г.)
Это было озарение, растворение капли дня сегодняшнего в океане времени. «Перспективная точка зрения, необходимая для поэтического подхода была найдена: этой точкой зрения была старая Москва, дух русской истории. Но эти стихи шли настолько вразрез с общим настроением тех дней, что их немыслимо было ни печатать, ни читать. Даже в ближайших мне друзьях они возбуждали глубочайшее негодование». Ещё бы — ведь даже К. Бальмонт повторял за всеми: «Россия показала миру пример бескровной революции!» (Макс-то знал, что революции, «начинающиеся бескровно, обыкновенно оказываются самыми кровавыми».)
А. Толстой по поводу «торжества революции» на Красной площади провозглашал, что вышедший из подвалов народ вынес оттуда «не ненависть, не месть, а жадное своё, умное сердце», горящее небывалой любовью.
Любопытно в этой связи сопоставить отношения к происходящим событиям двух «крымчан» (правда, один — с 1918-го, другой — с 1893 года) и почти что ровесников (разница в четыре года) — И. С. Шмелёва и М. А. Волошина.
Как известно, Иван Сергеевич Шмелёв радостно приветствовал февральские перемены. Поначалу он вообще ждал от революции чуда. Отправляясь «в Сибирь за освобождёнными», он пишет очень бодрые очерки. Его вдохновляют красные флаги и звучные лозунги: «Смотришь, и поднимаются в душе светлые порывы, и перед этими радостными кусками красного атласа меркнет и выносится
из души последнее притаившееся сомнение… В новое надо идти с детскими глазами». — Как это не похоже на умонастроения Волошина, воспринявшего Февральскую революцию как «солдатский бунт», как предвестие последующих трагических событий. «Куски красного атласа», которые поначалу так заворожили Шмелёва, контрастируют с «красным платом» Волошина из вышеприведённого стихотворения. В статье «Революция, проверенная поэзией» (1919) он напишет: «Москва переживала революционную идиллию. Принято было говорить о „бескровной революции“… Но в памяти „оставались только красные лоскуты знамён и кокард, точно пятна крови“…» Шмелёв же, присутствовавший на митингах, отмечает единство народа, солдат и офицеров, совместно «кующих свободу». Однако довольно скоро происходит переоценка. Автор «Суровых дней» подмечает разгул уголовщины, всеобщее падение нравов, озлобленность и задаётся вопросом: а готова ли Россия принять свободу? Да и какая она, свобода… какая сегодня Русь? «Обносилась, оголилась она, богатая. Спрятаны в просторах под горами, на тысячи вёрст, сокровища. Ходит-бродит по ним нищая Русь… а ширь светлая, простор Божьего мира, в котором всем место». Это только преамбула исторической судьбы России, горечь которой выразил Волошин в стихотворении «Святая Русь» (19 ноября 1917): «Разорила древнее жилище / И пошла поруганной и нищей…»Мотив разочарования в происходящих событиях усиливается в очерках Шмелёва, которые составят цикл «Пятна». Он убеждён, что русскому народу чужды новые революционные идеи, которые противоречат его исконно религиозному сознанию. Писатель верит в «скрытый лик» России, в то, о чём говорит Волошин в поэме «Китеж»: «Святая Русь покрыта Русью грешной». Вернувшись в Москву из Крыма, Шмелёв пишет сыну 9 августа 1917 года: «Я стараюсь уйти в работу, утонуть в ней… Убью себя на работе, т. е. время… Уведу свою душу. Мне тяжело». А вот о чём думает летом 1917 года Волошин. Наблюдая «сказочность неожиданных превращений: человеческих взлётов и падений», он всё же утверждает в письме к Б. Савинкову, что вся остальная «обыденность революций, ил и муть растревоженных душ и вожделений, — только естественный физиологический процесс, простой, как разложение трупа». Как видим, настроения обоих писателей незадолго до «Великого Октября», мягко говоря, невесёлые. Один, правда, больше погружён в себя, другой, как обычно, склонен к историко-философским обобщениям.
События неизменно вызывают у Макса аналогии с историей Франции. В декабре 1917 года он заканчивает два стихотворения «Взятие Бастилии» и «Взятие Тюильри», объединённые общим названием «Две ступени» и посвящённые М. И. Цветаевой, незадолго до этого посетившей Коктебель. В судьбе самой Марины Ивановны, в её поэтическом творчестве назревают существенные перемены. Ей также открывается ужас того, что происходит в России, ужас вырисовывающейся перспективы:
Свершается страшная спевка, — Обедня ещё впереди! — Свобода! — Гулящая девка На шалой солдатской груди! —вырвалось у неё в мае 1917-го. Свобода… Кто знал ей истинную цену? Невольно вспоминаются строки В. Хлебникова, написанные за месяц до этого:
Свобода приходит нагая, Бросая на сердце цветы, И мы, с нею в ногу шагая, Беседуем с небом на «ты»…Да, небо пока что ещё не заволокли тучи. В марте-ап-реле по инерции продолжалась общественно-культурная жизнь. Макс бывал на собраниях Общества свободной эстетики, заседаниях Литературно-художественного кружка, на посиделках недавно возникшего Московского клуба писателей. Он по-прежнему выступает с лекциями и со стихами (в Доме печати — вместе с М. Цветаевой), намеревается отправиться в Питер, куда переехала выставка «Мира искусства»… Однако все эстетические впечатления заслоняют мысли о судьбе державы. «Начиналось общее разложение России, которое должно было привести её к окончательному распаду… Но всё это началось с падения династии и императорского строя».
Поэт вспоминает, что в первых числах марта среди русских писателей распространялась анкета, в которой был поставлен глобальный, волновавший всех вопрос: республика или монархия? У Волошина не было однозначного ответа, его мнение сводилось к следующему: «Каждое государство вырабатывает себе форму правления согласно чертам своего национального характера и обстоятельствам своей истории. Никакая одежда, взятая напрокат с чужого плеча, никогда не придётся нам по фигуре. Для того, чтобы совершить этот выбор, России необходим прежде всего личный исторический опыт, которого у неё нет совершенно, благодаря нескольким векам строгой опеки. Поэтому вероятнее всего, что сейчас она пройдёт через ряд социальных экспериментов, оттягивая их как можно дальше влево, вплоть до крайних форм социалистического строя, что и психологически, и исторически желательно для неё. Но это отнюдь не будет формой окончательной, потому что впоследствии Россия вернётся на свои старые исторические пути, то есть к монархии: видоизменённой, но едва ли в сторону парламентаризма»