Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я отодвинула телефон и легла умирать. Мир раскололся пополам, и мне больше ничего не было в нем нужно.

Вполне возможно, я бы и в самом деле умерла, медицина не исключает такой исход. Если бы не Костя, мой сосед по лестничной площадке, единственный обожаемый сын вздорной стареющей Вероники Константиновны, с которой он и делил соседнюю квартиру. К тридцати пяти годам Костя неожиданно понял, что все его связи с женщинами начинают трещать и рушиться в одной и той же точке – после знакомства очередной пассии с тиранствующей мамахен. И, осознав, принял решение женщин больше домой не водить. Тут ему очень кстати пришлась новая соседка, вечно пребывающая в разъездах и вручившая страдальцу ключи от своей часто пустующей квартиры со строгим наказом дебошей не устраивать и постельное белье после своих визитов менять.

Костя, бедолага, перепутал дату моего возвращения и заявился в мою квартиру с девочкой. Можно только представить, каким разочарованием для него было найти в тот вечер на ложе любви корчащуюся от боли хозяйку квартиры. Тем не менее, обнаружив неприятность, Костя, недолго думая, сгреб меня в охапку и потащил в ближайшую больницу.

Оказалось, внематочная беременность. Потом каталка, наркоз, операция, пыльная палата. Я лежала на продавленной койке, смотрела на пожелтевший больничный потолок, на треснутый плафон люстры, вокруг которого роились мухи, и думала о том, что от настоящей большой любви рождаются пухлые, пахнущие молоком младенцы, а от нашей бессмысленной, омерзительной связи зародилось вот это, чужое, ненужное, которому даже места не нашлось в материнском теле. Потом я представляла себе, что этот ребенок родился, что это сын, задумчивый странный мальчик с цепкими охристыми глазами, что однажды Авалов приходит ко мне. Просит написать новый сценарий, а я
говорю ему, прижимая ребенка к груди: «Я больше этим не занимаюсь. Я теперь мама». Потом я вообще уже ни о чем не думала, только заключала сама с собой пари, сколько мух врежется в тусклую лампочку за ближайшие полчаса.

Однажды проведать меня пришел Андрей. Бухнул на тумбочку мешок яблок, сел на краешек кровати.

– Ты чего это удумала, а? – с мягкой насмешкой спросил он. – Ну-ка, выздоравливай немедленно.

Он был такой спокойный, сильный и простой, и мне вдруг показалось, что ничего не случилось между нами, никаких надсадных сцен ревности, отвратительных объяснений, размолвок, измен. Захотелось забраться к нему на руки, прижаться лицом к плечу и чувствовать только тепло и силу его больших мужских рук.

Я потянулась к нему, ткнулась лбом в грудь. Он отстранился с виноватым видом.

– Марин, ты извини, я не могу… Понимаешь, мы с Наташкой, наверно, поженимся… Не обижаешься?

– Нет, – покачала головой я. – Нет, все правильно. Так и надо.

Когда меня выписали, на улицах была уже осень. Ветер мел по тротуарам ворох разноцветной листвы. Разбитое солнце моргало осколками в лужах. Пахло дымом и холодом. Мне больше не хотелось умереть. Мне вообще больше ничего не хотелось.

Премьера нашей тибетской картины состоялась в декабре. Москва вся была усыпана серебряной снежной трухой, мерцала и искрилась. Из каждой витрины похохатывал басом меднорожий Санта-Клаус. А в магазинах некуда деваться было от громадных ящиков с подгнившими мандаринами.

Этот феномен всегда поражал меня. Ведь вроде бы ясно, что вся эта предновогодняя канитель – только мишура, прошлогодняя вата с кругляшками застрявшего конфетти, фальшивая позолота, по случаю вытащенная с антресолей. Ведь вроде бы и тебе уже не восемь лет, чтобы верить, что очередной поворот календаря принесет чудо. А все равно почему-то ходишь, приятно взволнованная, полная ожиданий, и в носу щекочет, как от шампанского.

Я получила официальное приглашение в Дом кино. Сначала думала, что не пойду. Мне почти удалось привести нервы в порядок, наладить жизнь. Я раздала долги благодаря щедрому гонорару за сценарий, вписалась в один интересный некоммерческий проект, много работала, уставала, благодарила небо и заказчика, что времени на раздумья о собственной никчемной судьбе не остается. И вдруг опять все сначала? Нет, нет…

И все-таки пошла, нарядилась даже по такому случаю в специальное платье, длинное и узкое, переливающееся почти змеиной чешуей. Кто-то однажды сказал мне, что в этом платье вид у меня, как у сытого удава, хищно-умиротворенный. А мне этого и надо было. Тоже, наверно, с детства оставшееся желание прилюдно вильнуть хвостом – я жива, всем довольна, красива и счастлива. Ты думал, что сломал меня, уничтожил, растоптал? Не вышло, любимый, не родился еще тот мужчина… ну и так далее, известный монолог всех безнадежно влюбленных и жестоко покинутых.

На мероприятие я, разумеется, опоздала. Рассчитывала, что приду чуть позже, как раз когда в разгаре будут цветистые словоблудия, нарочитые излияния киномэтров в любви друг другу. Думала, что войду в зал спокойно и уверенно, проплыву по проходу с поднятой головой, и все будут оглядываться на меня, и эти, на сцене, смолкнут на минуту, и Авалов от осознания невыносимости утраты немедленно сделает себе харакири. На деле же я пришла слишком поздно, когда свет в зале уже погас и на экране побежали начальные титры фильма. Я попыталась пробраться вперед, на меня шикнули, откуда-то между рядов вынырнула вдруг Люся, ставшая за эти месяцы совсем умопомрачительной красоткой, еще худее, блондинистее и глазастее, и потащила меня за руку.

– Пойдем, пойдем к нам, рядом как раз свободное место.

– А ты с кем? – настороженно спросила я.

Чем черт не шутит, вдруг Авалов вернул ей свою благосклонность?

– С Марецким, – гордо улыбнулась Люся.

– Это который продюсер? – уточнила я.

– Угу, – кивнула она. – Такие проекты задвигает, Голливуд отдыхает. Не то что этот жмот Грибников.

– А ты – его главная прима? – догадалась я.

– Угу. И штатная любовница по совместительству. А что делать, жить как-то надо? А от всех этих недорезанных интеллигентов с гениальными закидонами меня тошнит уже. Марецкий хоть не прикидывается… – со злостью выпалила она под плывущую с экрана печальную, захлебывающуюся мелодию. – Ладно, тихо. Пришли.

Я кивнула Люсиному Марецкому, кругломордому пижону в замшевом пиджаке, и уставилась на экран. Титры погасли, и я снова, как в первый раз, увидела разноцветные пологие горные вершины, острую крышу старинного храма на холме, развевающееся на ветру темно-красное одеяние старца-отшельника. Затем с экрана серьезно-проникновенно глянула красавица Ингрид Вальтер, и история началась.

Через два часа, под звуки финальной мелодии я сидела в темном еще зале и плакала, кусая платок. Я, не проронившая ни слезинки за весь этот последний мучительный год, с почти буддийской стойкостью встречавшая все свалившиеся на меня потери и разочарования, ревела, как школьница. Потому что прямо сейчас, в этом пропахшем чужими духами зале, происходило чудо. Я не могла поверить, что это мной написанные слова произносят люди на экране, что это моя история претворяется в жизнь. Что делал этот человек, какой волшебной палочкой обладал он, безжалостный, эгоистичный, расчетливый, жестокий, за что бог наградил его талантом – так видеть, так чувствовать и передавать жизнь? Откуда в нем, нравственном калеке, эта тоска, эта беспощадная искренность, выматывающая душу, заставляющая зрителя сто тысяч раз умирать от осознания подлости и грязи окружающего мира и воскресать, когда Он, творец и вершитель судеб, дарует вдруг, на самом краю бездны, едва ощутимую смутную надежду?

Стиснув зубы, я оплакивала и героев фильма, и себя, свою никчемную, дурацкую единственную жизнь, и его, отдавшего всю свою способность чувствовать и сопереживать светящемуся в темноте экрану, и людей, сидевших рядом в зале, и всех, всех в мире, одиноких, потерянных, страдающих, надеющихся на что-то смешных человечков.

Музыка смолкла, грянули аплодисменты, Авалов вышел на сцену принимать поздравления. Я никогда еще не видела его в зените славы, триумфатором. Ожидала, что разгляжу сквозь обычную его маску уверенного спокойствия сумасшедший азарт победы. Руслан принимал цветы, улыбался своим тонким длинным ртом, и я вдруг поняла – по едва заметным морщинкам в углах глаз, по складке у губ, что ему смертельно скучно, что он томится на этом навязанном ему торжестве его величия. Картина окончена, он выложился весь и теперь пуст, бесполезен, не нужен самому себе. Не человек, а расколотая ореховая скорлупа. Он будет долго еще по инерции собирать лавры всеобщего восхищения, ходить по премьерам и банкетам, устало слушать славословия – равнодушный, высушенный, почти бестелесный. И так – до следующего замысла, следующей идеи, способной захватить его мозг, его сердце и душу целиком.

Несчастный больной человек, наркоман, живущий от дозы до дозы. Мне до сих пор, как оказалось, было страшно оттого, что его нет и никогда не будет больше рядом. Но ведь он есть – есть его фильмы, его герои, его неприукрашенная вымученная правда. А остальное – только полая бездушная телесная оболочка. Которая совсем мне не нужна.

Только теперь я в полной мере осознала глубину его гения. Человек, которого бог наделил потрясающим талантом – испытывать счастье, отдавая себя, выматывая, вымучивая, разрушая и даря тому, кто окажется рядом. Сейчас он отдал всего себя зрителю, а когда-то отдавал мне, в моей пустынной московской квартире. Это не было ложью, нет, только древним, бесовским искусством – лицедейством чистой воды. И моя беда заключалась лишь в том, что я приняла красивую иллюзию за жизнь.

Чуть позже, когда толпа восхищенных схлынула, я подошла к нему.

– Я тебя поздравляю! Фильм замечательный, ты можешь гордиться.

– Спасибо, – бесцветно улыбнулся он. – Как ты? Я все хотел позвонить… Выздоровела?

– Да, – медленно ответила я. – Да. Я – выздоровела. А как у тебя? Как внук?

– Говорят, на меня похож, – усмехнулся он.

И я внутренне содрогнулась – ни одному младенцу в мире я не пожелала бы быть похожим на него. Подскочила бойкая журналистка, сунула Авалову под нос микрофон. Он отвернулся от меня, отвечая на вопрос. Больше мне нечего было здесь делать, я хотела домой.

Я пошла к выходу, по пути кивая знакомым – Стасику с традиционно красными глазами, деловитой Ире, Андрею под руку с уже заметно беременной Наташей, как вдруг у самых дверей кто-то окликнул меня:

– Марина!

Я не сразу поняла, кто этот высокий загорелый

мужчина в дорогом, отлично сидящем костюме. Лишь когда он поздоровался с заметным акцентом и улыбнулся классической американской улыбкой во все тридцать два, узнала в нем ковбоя Артура.

– Боже мой, какими судьбами? – обрадовалась я.

– Меня пригласили на премьеру, все-таки я, в некотором роде, соинвестор, – объяснил он. – А я все равно собирался в Москву в деловую поездку… Я так рад видеть вас, Марина. Вы уже уходите? Может быть, посидим где-нибудь вместе?

И я неожиданно легко кивнула:

– А давайте!

Мы сидели в ресторане Дома кино, в одиозном месте, с его неизменным совковым меню, мечтой студента-вгиковца. Ресторане, повидавшем на своем веку множество великих творцов, баснописцев, льстецов, чинуш, барыг, картежников, актрис, волею судьбы ставших проститутками, и проституток, неожиданно ставших актрисами. Словом, мы сидели с ним в бывшем эпицентре мира, ныне, конечно, растерявшем величие, однако до пределов наполненном духом бравого прошлого и его обитателями.

За окнами мела неправдоподобная опереточная метель. Темное вино плескалось в бокалах. Артур смотрел на меня восхищенно и покорно, как и полагается смотреть мужчине за столиком кафе, если женщина, с которой он сидит, нравится ему, может быть, чуть больше, чем он сам ожидал. И мне подумалось: как я отвыкла за последний год от этого ощущения пьянящей легкости, радости, играющей в крови, от удовольствия нравиться, от чудесной возможности просто сидеть рядом, болтать ни о чем, смеяться, ничего пока еще друг от друга не хотеть. Человек все-таки на удивление приспосабливаемое животное, никакие потери и потрясения не способны вытравить из него истинную природу. Или дело не в сущности человеческой, а в сто тысяч раз описанной магии Дома кино?

– Так вы, значит, больше не страдаете по Люсе? – поддразнила его я.

– Нет, – с улыбкой покачал головой он. – Все прошло. Я сегодня видел ее и ничего не почувствовал. И мне сейчас даже странно как-то вспоминать наше прошлое. Чем она тогда так зацепила меня? Обыкновенная симпатичная девушка, не больше.

– Нет, Артур, вы не правы насчет Люси, – возразила я. – Она очень талантливая актриса, в будущем, думаю, именно драматическая актриса. Я это поняла еще на съемках, когда вместе с режиссером отсматривала материал. А сегодня еще больше в этом убедилась.

– Может быть, – пожал плечами Артур. – В любом случае давайте не будем говорить больше о Люсе, это дело прошлое. Вы такая красивая сегодня, Марина, – со значением произнес он.

Я рассмеялась. Все-таки флирт на чужом языке довольно сильно ограничивал нас, заставляя держаться в рамках веками опробованных вариантов. А может, мой застенчивый миллионер, владелец самолетов и вертолетов, что придавало его ковбойскому простовато-мужественному образу дополнительный и, конечно, особенно приятный для меня, грешной, шарм, просто растерялся, мучительно подыскивал слова, как юнец на первом свидании. Так или иначе, мне отчего-то очень нравилось все происходящее.

– Спасибо. Артур. Просто у меня сегодня особенный день, – объяснила я.

– Конечно, премьера, я понимаю, – кивнул он.

– Да нет, дело не в премьере. Просто я, знаете ли, решила начать новую жизнь, – залихватски объявила я.

– Новую жизнь? – подхватил он и вдруг горячо сжал мою ладонь. – Это ту, в которой вы когда-то пообещали найти место для меня? Помните?

Его теплые пальцы гладили и чуть покачивали мою руку, и я чувствовала, как от их прикосновений ладонь мою пронзают электрические разряды, а по телу разливаются приятные теплые волны. Он был очень красив в мерцающем свете новогодних гирлянд, этот немногословный ковбой с пронзительными глазами и твердой линией рта. И я, улыбнувшись беспечно, в который уже раз за всю свою бурную жизнь, тряхнула головой:

– Почему бы и нет? Как это вы там говорили: никогда не знаешь, что наступит раньше, новый день или новая жизнь.

Снег все сыпал и сыпал, как будто где-то там, в темном небе, кто-то вспорол огромную пуховую перину. Такси быстро и почти бесшумно летело по ночной Москве. Сияла огнями разукрашенная к Новому году Тверская. На Маяковке мигала разноцветными лампочками высоченная елка.

– Видишь вон тот дом, высокий, старинный? – шепнула я Артуру, когда мы свернули на Садовую. – Там в двадцатые годы жил русский писатель Булгаков. Ты же читал «Мастера и Маргариту». Вот, нехорошая квартира находилась как раз здесь.

– Правда?

Мой американский эрудит припал носом к стеклу, не забывая, впрочем, сжимать в ладони мою руку в тонкой кожаной перчатке. Машина снова повернула, мелькнули в темноте пустые, засыпанные снегом Патриаршие пруды, ударила по глазам ярко освещенная вывеска ночного магазина. Мы въехали во двор, мотор фыркнул и замолчал. Артур еще расплачивался с водителем, я же вышла из машины, глубоко вдохнула щиплющий в носу свежий морозный воздух.

Старый дом мирно спал, ровно дыша чердачными отдушинами, тихо поскрипывая рассохшимися оконными рамами. Интересно, что ему снится? Литературные вечера и журфиксы начала прошлого века, декадентствующие девушки в черном и нахально-стеснительные юные поэты? Или орущие под окнами революционные толпы? Верещащие на всю лестничную клетку радиоприемники, громогласно оповещающие о новых социалистических победах, или тревожный шорох шин и страшные электрические глаза черных «эмок», въезжающих во двор посреди ночи? Не беспокоит ли его грохот бомбежек? Не тревожит ли призрак старухи-генеральши, потерянно слоняющейся по лестницам в тщетных поисках утраченных квадратных метров? Не вспоминается ли пианистка Лилечка Штольц, выпорхнувшая однажды вечером вон из того окна, не справившись с несчастной безнадежной любовью к контрабасисту из консерваторского оркестра? Не захаживает ли на огонек профессор Данилов, крикнувшей как-то жене, садясь в неожиданно подъехавшую за ним служебную машину: «Аня, я через два часа вернусь, пусть домработница приготовит серый костюм, у меня вечером заседание», и не вернувшийся не только через два часа, но и вообще никогда. Что видит во сне этот основательный, на века выстроенный каменный Ноев ковчег, вместивший в себя столько людских судеб, столько трагических, забавных, пустых, обыденных, невероятных историй?

Артур вышел, наконец, из машины, окинул взглядом занесенный снегом темный квадратный двор, превратившиеся в сугробы скамейки, палисадничек, тянувшие вверх голые руки липы и тополя.

– Так вот где ты живешь? – громко спросил он. – Марина, я так рад, что ты пригласила меня к себе, – он нерешительно обнял меня за укутанные пушистым мехом плечи.

– Ш-ш-ш, – приложила палец к губам я. – Тише! Разве не видишь, мой дом спит. Не буди его, он очень устал.

И, потянувшись к нему, осторожно дотронулась губами до его теплых, нежных, пахнущих снегом губ.

* * *

На экране еще сыплет снег, звучит тихая, немного грустная мелодия, тоненько звенят где-то вдали колокольчики. Сквозь снежную заметь проступают титры, а затем помпезное «Конец фильма». Он щелкает выключателем, вспыхивает резкий свет, и зимняя сказка сразу тускнеет, гаснет. Становится ясно, что это обыкновенная монтажная, которых в этом блоке киностудии больше десятка.

– Ну вот и все, – объявляет он, как будто с сожалением.

Тянется к сигаретной пачке, но она пуста. Только в пепельнице громоздятся, грозя высыпаться через край, обугленные окурки.

– Знаешь, мне понравилось, – искренне говорю я. – Я примерно так все это себе и представляла. Вы чертовски талантливы, маэстро, снимаю шляпу.

Он усмехается не без самодовольства.

– Ну уж не прибедняйся, госпожа величайшая сценаристка эпохи, тут и твоя заслуга немаленькая. Кстати, все хотел спросить, с кого это ты списала своего Авалова – этакого насквозь прожженного, эгоистичного, терзаемого комплексами гения? Я его случайно не знаю, м-м-м?

– Ну что ты, – смеюсь я. – Это собирательный образ. Ты ведь сам говорил, что настоящий художник не копирует жизнь, а создает новую реальность, достаточно убедительную для того, чтобы зритель в нее поверил.

– Похоже, я в свое время наговорил тебе кучу глупостей, – поднимает свои черные, резко изогнутые азиатские брови он.

– Брось, давай не будем выходить за рамки нашего амплуа, – отмахиваюсь я. – Мы с тобой создаем иллюзии, волшебные сказки, от которых хочется смеяться и плакать. И кого волнует, что в них правда, а что вымысел? Думаю, мы и сами до конца этого не понимаем.

– Не знаю, – задумчиво сжимает тонкие губы он. – Не прогадали ли мы с финалом? Приплели вдруг какой-то слащавый хеппи-энд… Так вообще бывает?

– Все бывает, – улыбаюсь я. – Жизнь иногда выписывает такие фортели, что любой заправский сценарист позавидует. Подожди, у меня телефон звонит.

В кармане пиджака действительно начинает вибрировать мобильный. Я вытаскиваю трубку, смотрю на высветившийся номер и снова улыбаюсь, отвечаю по-английски:

– Да, дорогой! Уже закончила, скоро буду. Я тоже соскучилась. Целую!

Примечания

1

Мы желаем вам приятного полета! (англ.)

2

Извините. Пожалуйста, отключите телефон. Во время полета запрещено пользоваться телефоном (англ.).

3

Анфан террибль – ужасный ребенок, сорванец (от фр. enfant terrible). О человеке, смущающем окружающих своей прямотой, необычностью взглядов, излишней откровенностью.

4

Можно войти? Почему нет, Люси? Только чашечка кофе! (англ.)

Поделиться с друзьями: