Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мальчик

Дробиз Герман Федорович

Шрифт:

Слепая девочка жила во втором этаже соседнего дома и дружила с его сестрой. У нее была легкая походка. Слабые тонкие руки под кисейными крылышками платьица вспархивали, танцевали. У себя в комнате она двигалась так уверенно, что и заподозрить было нельзя ее слепоты.

— Это мой братик, — сказала сестра и подтолкнула его к слепой. Руки девочки, как бы живущие самостоятельной жизнью, вспорхнули и опустились ему на плечи, а затем, проведя по шее и чиркнув пальчиками по стриженному высоко, под макушку, затылку, забегали по его лицу. Он очень волновался. Во-первых, так близко стоял перед слепым человеком. Во-вторых, к нему впервые прикасалась девочка, если не считать сестры, которой, когда он был совсем маленьким, иногда поручали вымыть его «мордашку». Но он уже очень хорошо понимал, что для него между сестрой и всеми другими девочками есть разница.

— Ну, вот, теперь я тебя запомнила, — удовлетворенно сказала девочка. — Какие у тебя губы…

важные! И у него две макушки, — обратилась она к сестре.

— Знаем, — сестра засмеялась. — Он у нас умный!

Через несколько дней, оставшись дома один, он решил понять, как чувствуют себя слепые, и пройти с закрытыми глазами по квартире. Он встал у порога и внимательно осмотрел путь, который решил пройти: вдоль буфета, налево в дверь, а там, во второй комнате, сделав два или три шага, повернуть направо; и, если все будет проделано правильно, он наткнется на табурет, стоящий в его любимом уголке между печью и письменным столом. Убедившись, что хорошо все запомнил, он закрыл глаза и тронулся в путь, но тут же отчего-то открыл их, словно тьма вытолкнула его, не пожелав допустить в свои глубины. Тогда он вновь занял исходную позицию у порога, зажмурился постарательнее и стал ждать, пока тьма не впустит его.

Поначалу ничто не менялось, он как бы продолжал видеть залитую солнцем комнату, ближний к нему угол буфета, красивый его изгиб, рисунок дерева, его теплый красноватый оттенок, и в темноте перед ним прыгали светящиеся точки, след солнечных искр, бившийся в трехъярусной хрустальной вазе. Особенно ясно он представлял доски пола у себя под ногами и продолжал видеть или помнить трещины, сучки, места, где облупилась краска. Тьма подступала медленно. То ли она впускала его в себя, то ли проникала в него и затапливала, как темная талая вода, каждую весну затоплявшая подвал под домом.

Вдруг он ощутил, что не стоит неподвижно, а чуть покачивается, невесомо, приятно, чуть-чуть, чуть-чуть… И тут стали слышны звуки. Первым пришел перестук часов, в его-то ритме и совершалось покачивание. Звук, как ему и полагалось, шел справа, со стены, где висели часы, но он еще никогда не ощущал с такой точностью направление звука и не чувствовал так верно, где расположен его источник. Казалось, видна даже линия, нечто вроде паутинки. Кусочки звука, короткие сухие перещелки, выскакивали из часов и соскальзывали по паутинке, протянувшейся через комнату наискось и пронизавшей его уши. Тик-так… тик-так… тик-так… Покачиваясь, он погружался. Ожил безмолвный коридор за дверью — оттуда донеслось шарканье чьих-то ног, и не было сомнения, что ноги обуты в галоши, и галоши велики: шарканье было тяжелым и заканчивалось легким тупым пристукиванием, когда стопа утыкалась в свободный носок. Затем раздался скрип открываемой в общую кухню двери, и шарканье исчезло. Из-за стены слева пришло бульканье и клокотанье водопроводных труб. Еще один звук возник где-то очень близко, впереди и слева, и, следовательно, его источник находился в буфете. С шорохом, не громче того, с которым в печи рассыпается остывающий уголь, пело рассохшееся дерево буфета. Совсем тоненькое, на пределе слышимости, прилетело дребезжание оконных стекол, и тут же стало хорошо слышно, как во дворе зафырчал мотор грузовика. Грубый и сильный звук перекрыл все остальные, а затем машина свернула куда-то подальше от дома, но долго еще надсадное завывание мотора уничтожало остальные шумы. А когда оно исчезло, не восстановились и все другие звуки, кроме перестука часов, и тьма впустила его до самого ее дна. Можно было отправляться в путь, но, странно, он забыл о своем начальном положении. Вернее, помнил об одном, а представлял другое. Он хорошо помнил, что буфет находится слева от него, и однако чувствовал его большую массу прямо перед собой, и ему хотелось пойти направо, чтобы обойти его. Все же он шагнул в запланированном направлении, лишь немного беря вправо, и, не наткнувшись на буфет, с чувством облегчения сделал еще несколько шагов, повернул налево и, по его расчетам, оказался перед дверью во вторую комнату. Дверь он предварительно распахнул, ибо условием было ни к чему не прикасаться на всем пути. Ему стало легко и свободно, он прошел во вторую комнату. Шаг, другой, третий… Тут же он вспомнил, что нужен был только один шаг, храбро развернулся и отмерил обратно, сколько было нужно. Теперь слева на расстоянии шага должен стоять табурет. Он наклонился. Ниже… ниже… и коснулся пола. Пошарил правее, левее… табурета не было. Тогда он решил, что сделал последний шаг слишком коротким и переступил еще раз. Что-то ударило по ногам. Стул. Один из высоких дубовых стульев, стоявших в первой комнате. Но ведь он, иного быть не могло, находился во второй комнате. Как он попал обратно в первую?! Обошел стул, вытянул перед собой руки, шагнул несколько раз. Руки ничего не встретили. Остановился. Теперь он уже не удивился бы, если бы узнал, что вышел за пределы комнаты, прошел через стены и очутился во дворе или вообще неведомо где.

Тьма была такая плотная и бесконечная!

Ему стало так страшно, что он даже забыл, что достаточно открыть глаза. Наконец вспомнил. Он стоял в углу возле пианино. Как он сюда попал? В комнате ничего не изменилось за время его путешествия. Солнце все так же разбивалось на искры в трех ярусах вазы. Часы мирно тикали на стене. На противоположной — китайские картины, как прежде, уводили по загадочным дорогам к далеким пагодам. Обеденный стол занимал всю середину комнаты, а абажур свешивался над ним. Светло и безмятежно выглядели комната и все давно любимые им предметы. Но где-то рядом затаилась тьма, он отделен от нее одним движением глаз, одним поворотом век.

Теперь он знал, где живут слепые. Оказывается, в одном пространстве помещаются два мира, и если и в светлом хватает опасностей, то темный состоит только из них и не из чего больше.

Однажды к ним пришла огромная полная женщина, радостно встреченная бабушкой, схватила мальчика в охапку, прижала к груди и заворковала, запричитала, заохала. Он задохнулся, прижатый к огромной, мягкой, горячей груди, к грубошерстной ткани; сердито вырвался — никому, кроме бабушки, уже не позволял себя обнимать.

— Не узнает! — хохотала женщина. — Сосунок родимый!

— Вы кто? — спросил он, набычившись.

Ответ ошеломил его. Оказалось, это его кормилица Маруся. Когда он родился, у мамы не хватала молока, и эта Маруся выкормила его своей грудью. Думать об этом было дико и стыдно. Конечно, мальчик уже знал, что младенцев кормят грудью, и видел, как это делается. Как-то они играли во дворе, и возникла Лидка, младшая дочь машиниста, раздираемая удивительной новостью:

— У меня племянник родился! Айда смотреть!

Девчонки заволновались, мальчишки захихикали. Девчонки побежали вслед за Лидкой, а из мальчишек пошел только он один.

В комнате было душно, несмотря на распахнутое окно. Старшая дочь машиниста сидела возле окна, а перед ней на столе в ворохе чистых тряпок попискивало голенькое существо, розовое, с напрягшимся красным личиком, сморщенным, как печеное яблоко. Оно сучило ножками, пытаясь выпростать их из пеленок, а кулачки ходили ходуном, как у боксера. Никого не стесняясь, молодая мать медленно расстегнула платье, обнажилась толстая белая грудь с красным соском, обведенным кольцом коричневой кожи. По-обезьяньи вцепившись крохотными коготками в белую мякоть груди, младенец нашарил сосок и зачмокал. Они молча глядели на эту картину, пока не пришла тетя Маша и не выставила их в коридор.

Неужели и он был когда-то краснолицей обезьянкой, бессмысленно пищавшей на руках у этой Маруси? Коротко, стыдясь взгляда, он посмотрел на ее грудь, на соски, хорошо различимые под тканью. Вот это было у него во рту? И он пил из них горячее густое молоко, бесконечно текущее ему в живот? Тут едва его не стошнило. Он, однако, никак не мог заставить себя думать о другом или хотя бы отойти и все бросал и бросал взгляды на грудь Маруси. Женщина снова заключила его в тесные объятья и оросила макушку слезами.

Как странно, думал он, я родился. Я был, меня видели, трогали, кормили, со мной разговаривали, меня одевали и раздевали, укладывали спать и будили, и я ничего этого не помню. Все равно что меня не было. И если снегопад, и финские санки, и снежинка на рукаве — самое первое, что я помню, то это и есть мой день рождения, а остальное не в счет. Сколько мне могло быть тогда? Три года. Значит, на самом деле мне сейчас нет и восьми. Ха-ха! Ах, если бы вспомнить что-нибудь еще более раннее, это сразу бы прибавило ему часть потерянной жизни; так обидно было, что первые годы не принадлежали ему, а ведь это были довоенные годы, те самые, о которых взрослые говорили, как о чудесном времени, и которые представлялись сплошным солнечным летом. Вот ведь что, он никогда прежде не думал об этом: он ведь тоже жил до войны. Вспомнить, вспомнить!

Он примостился на табурете в любимом уголке за печкой, полуприкрыл глаза и разбудил в себе дорогие ранние картинки, он тасовал их в надежде, что между ними мелькнет что-нибудь новое; из темноты прошлого выплыли спокойные сугробы, нетающая снежинка косо легла на рукав шубки, на колкие ворсинки меха; в мохнатой траве засветились золотистые соцветия, снова встали сугробы и торжественный снегопад над ними, а он пытался заглянуть куда-то дальше, но там, дальше, катились бесшумные серые волны, словно огромный занавес, сплетенный из паутины, колыхался под неслышимым ветром, а еще дальше — бесформенные тени и нечто вроде слабого зарева, то заслоняемого тенями, то разгорающегося неровной вспышкой с глубокими черными обводами. Было похоже на то, как если бы вечером на столе горела керосиновая лампа, в комнате зачем-то собралось много людей, и они беспорядочно бродили из угла в угол, и их огромные тени мотались по стенам и потолку, взлетая и опадая, накладываясь одна на другую, — и он видел бы все это из угла, лежа на спине, через приспущенные веки, через полусомкнувшиеся ресницы… Но ведь так могло быть и в самом деле!

Поделиться с друзьями: