Мальчики из блокады (Рассказы и повесть)
Шрифт:
– Видишь, успели!
– шепнула Люба. Она засмеялась. Смех ее смешался со стрельбой. Она выдохнула: - Ой, страшно!
– и ткнулась головой мне в грудь. От неожиданности я чуть не упал. Чтоб удержать равновесие, схватил ее за плечи. Вместо того чтобы высвободиться, она еще ближе приткнулась ко мне. За спиной моей был холодный сырой камень.
Мы молчали.
...Тогда я впервые испытал восторг, который потом временами приходил ко мне. С волной восторга накатывали стихи, никому, кроме меня, не понятные, похожие на обломки прекрасных кораблей.
А тогда впервые
Мы долго стояли под сырым сводом. Сердце ее колотилось в мои ребра. И мое колотилось так же громко. У меня было теперь как бы два сердца, только бились они вразнобой.
Мы сами уже остановились, а сердца наши еще бежали, обгоняя друг друга.
Я казался себе огромным, как башня, в которой мы спрятались. А над нами стояло чистейшее синее небо без единого облачка. Небо, которому нельзя было доверять.
За высоким забором простирался мертвый Зоопарк - пустые клетки, вольеры, водоемы... А здесь, на грядках, уже пробивались овощи и густо толпились сорняки. Мы сидели на корточках друг против друга и пололи морковь. Я работал быстро и удивлялся, как это у меня просто получается.
Вдруг Люба закричала:
– Ты! Чего делаешь! Морковку повыдергал, а сорняки оставил! Ляпсус несчастный!..
Красная, злая, она трясла у меня перед глазами какой-то травой.
– Ты дурак? Дурак, да?
Я сплюнул и отвернулся.
– Сажай обратно! Слышишь? Обратно сажай!
– Еще чего...
– Не будешь?!.
– Она размахнулась и бросила мне в лицо пучок травы.
Глаза запорошило землей. Я кинулся на нее, и мы покатились по земле. Она дергала меня за волосы, за уши, щипала и кусала. Я дрался с нею всерьез, как дрался бы с мальчишкой. Она и была для меня сейчас мальчишкой, худым, увертливым, коварным.
И все-таки я одолел е г о. Я положил е г о на обе лопатки, притиснул коленом к земле, прижал е м у руки к груди, торжествуя победу...
– Пусти!
– выдохнул о н с неожиданной силой. Я очнулся.
...Я увидел на глазах ее слезы. Отчаяние было на ее лице, и стыд, и боль. И я машинально отдернул руки от ее груди, так сильно и мгновенно передались мне и эта боль, и этот стыд.
Не глядя на меня, она вскочила с земли, поправила платье и пошла вдоль зоопарковского забора, все быстрее и быстрее.
Я остался сидеть на траве. Я пытался осознать, что же произошло, я весь был стыд и не знал, как буду смотреть ей в глаза.
Потом я стал приводить в порядок грядку. Надо было что-то делать.
Работая, я поглядывал вдоль забора: не возвращается ли... Она не возвращалась.
И тут я почувствовал на себе чей-то взгляд. Вернее, мне показалось, что на меня смотрят. Я огляделся. Под разлапистым старым вязом сидели на траве рядышком две старухи в черном. В узловатых пальцах они держали одинаковые суковатые палки и одинаково, медленно жевали серыми губами. Старухи в упор глядели на меня. Я почувствовал озноб. Старухи
были похожи на цыганок. Я отвернулся. Они продолжали долбить мой затылок. Тогда я выбрал дерево потолще и спрятался за его шершавым стволом. Стало полегче....Я вспомнил наш довоенный бульвар и довоенных старух на скамейках. Те были какие-то чистенькие, кружевные, белые, но тоже преследовали взглядами.
Однажды я шел по бульвару мимо крахмальных панамок, мимо белых платков в горошек, а оттуда, из глубины зеленого коридора, в платье с матросским воротником появилась пятиклассница Надя. Я тогда ужасно ее любил, мне казалось - смертельно, и еще мне казалось - все видят это, и я боялся встретиться с Надей взглядом, а тут надо пройти мимо, может быть, даже остановиться и уж обязательно поздороваться. И все это на виду у старух.
Расстояние между нами сокращалось, свернуть в сторону нельзя - я чувствовал: Надя тоже меня заметила, - и я шел вперед и молил природу о внезапном ливне, затмении или пожаре...
И вот теперь мне кажется, что-то рухнуло, потому что я так любил Надю, а выходит, совсем больше не люблю, даже не могу как следует увидеть ее лицо. Я очень постарался и увидел Надю, но увидел, как на слабом, недопроявленном снимке. Рядом с нею - отчетливо - стояла Люба. Они как бы стояли рядом, но не глядели друг на друга. Рядом с румяной Надей Люба была некрасива. Все у нее слишком - нос и рот, руки и ноги... Я разозлился на чистенькую и красивую Надю. Я так посмотрел на нее, что она поплыла-поплыла и исчезла...
И тогда рядом раздался Любин голос:
– ...а дураки пусть едят сорняки... А дураки...
Я выглянул из-за дерева. Перед глазами - черные коленки. Во все стороны летит трава. И снова голос:
– ...будем мы морковку есть, а дураки...
Я вернулся к грядке. Взял в руки тоненькую былиночку. Морковка это или не морковка?..
Ее пальцы бережно обегали маленький росток, а голос приговаривал, точно над младенцем. Ее пальцы уминали землю вокруг былиночки. Вокруг морковки, значит...
Потом она запела. Давно при мне никто не пел. Мама не пела с тех пор, как война началась. Соседки тоже не пели. Только радио иногда.
Голос у Любы тихий и тонкий. Чуть дрожит. Он кажется хрупким, как та былинка, что обегают ее пальцы. А песню я слышал впервые.
Давно я не был в городе,
Где рос и возмужал,
Где трудную и гордую
Любовь я повстречал.
На улицах фонарики
Светили нам тогда
И в памяти, и в памяти
Остались навсегда.
Фонарики, фонарики,
Свет юности моей,
Фонарики, фонарики,
Светите веселей...
Мне стало грустно. Захотелось, чтоб кто-то ласково на меня посмотрел. Люба сидела в траве, обхватив руками колени. Она пела и тихо покачивалась в такт песне.
Мы были одни в парке. Одни, если не считать тех старух. Старухи сидели в прежних позах, только теперь - так мне казалось - глядели не на меня, а на Любу и бесшумно вторили ей, чуть кивая...
Это был странный безлюдный мир, а в нем ровно столько тишины, сколько надо для маленькой песни.