Мальчишка Педерсенов
Шрифт:
Ханс встрепенулся.
Куда мы едем? спросил он. Куда мы едем?
Папа ничего не ответил.
Не туда ведь, сказал Ханс. Куда мы едем?
Животу моему было больно от пистолета. Папа щурился на снег.
Ей-богу, сказал Ханс, мне жаль бутылку.
Но папа правил.
2
В роще рос барбарис, лежал под деревьями и прятался в снегу. Дубы поднимались высоко, раскинув ветви; кора на них была черная и морщинистая. Кое-где я видел заиндевелые завитки травы, примерзшие к земле, и высокие, убитые ветром снежные кучи, из которых высовывал свои шипы барбарис. Ветер сбросил некоторые сучья на сугробы; солнце положило на их склоны тени других ветвей и перегибало через гребни. За рощей начинался подъем. Снежный. Папа и Ханс несли ружья. Мы пробирались
Над снегом, между ветвями, я видел конек дома Педерсенов, а ближе крышу хлева. Мы двигались к хлеву. Папа иногда останавливался и смотрел, нет ли дыма, но в небе ничего не было. Большой Ханс наткнулся на куст, и шип проколол его шерстяную перчатку. Папа показал ему, чтобы не шумел. Я чувствовал сквозь перчатку пистолет - тяжелый и холодный. Где мы шли, снег с земли почти совсем сдуло. Я больше смотрел на пятки Ханса: выше смотреть - болела шея. А когда посмотрел - нет ли дыма, щеку мне обдал ветерок и прижал кожу к кости. Я мало о чем думал: не потерять бы из виду пятки Ханса да о том, что уши у меня горят даже под шапкой, и губы стянуло, и всякое движение причиняет боль. Папа вел между дубами, где сумасшедший ветер оголил землю и намел языки снега возле стволов. Иногда нам приходилось пробираться через маленький сугроб, чтобы каждый раз не делать крюк. Крыша дома поднималась все выше над сугробами, и наконец, когда мы миновали один угол, над крутым ярким скатом показалась на солнце труба, очень черная, как потухшая сигара, с белым снегом на конце вместо пепла.
Я подумал: огонь не горит, они, наверно, замерзли.
Папа остановился и показал головой на трубу.
Понял? огорченно сказал Ханс.
Тут я увидел, как с макушки сугроба слетело облачко снега, и глазам стало больно. Папа быстро взглянул на небо, но оно было ясное. Ханс, опустив голову, топал ногами и шепотом ругался.
Да, сказал папа, кажется, напрасно съездили. В доме никого.
Педерсены умерли, сказал Ханс, по-прежнему глядя в землю.
Замолчи. Я увидел, что губы у папы потрескались: сухая, совсем сухая щель. Под ухом ходил желвак. Замолчи, сказал он.
С верхушки трубы сорвалась легкая ленточка снега и пропала. Снег странно елозил у меня перед глазами, и я старался не шевельнуться в скорлупе моей одежды - один, испуганный пространством, налившимся в меня, белым, пустым, ослепительным простором, таким же, как пустыня вокруг, горящая холодом, вздыбленная волнами, и мне захотелось свернуться клубком, прижать лицо к коленям, но я знал, что, если заплачу, мои веки смерзнутся. В животе заурчало.
Ты что это, Йорге? спросил папа.
Ничего. Я хихикнул. Наверно, замерз, па. Я рыгнул.
Черт, громко сказал Ханс.
Молчи.
Я ковырнул снег носком башмака. Мне хотелось сесть, и если было бы на что, то сел бы. Только одного хотелось - прийти домой и сесть. Ханс перестал топать и смотрел сквозь деревья в ту сторону, откуда мы пришли.
Был бы кто в доме - огонь бы развел, сказал папа.
Он шмыгнул носом и утерся рукавом.
Любой бы - понимаешь? он повысил голос. Любой бы, кто в доме, развел бы огонь. Педерсены скорей всего ищут своего дурака мальчишку. Сорвались, наверно, и печь бросили. Она погасла. Голос его осмелел. А если кто пришел, когда их не было, он тоже первым делом развел бы где-нибудь огонь, и мы бы дым видели. В такой холод чертовский иначе нельзя.
Папа взял ружье, которое нес переломленным через левую руку, и неторопливо повернул стволом вверх. Оба патрона выпали, и он засунул их в карман пальто.
Это значит - в доме никого. Дым не идет, сказал он веско, и это значит, что в доме никого нет.
Большой Ханс вздохнул.
Ладно, пробурчал он, стоя поодаль. Пошли домой.
Мне хотелось сесть: вот тут диван, вот тут кровать - моя, белая и пухлая. И лестница, холодная, скрипучая. И во рту у меня холодная сухость и ломит зубы, как всегда дома, и в животе холодная буря, и щиплет глаза. Мальчишкин зад отпечатался в тесте. Мне хотелось сесть.
Мне хотелось вернуться туда, где мы привязали коня Саймона, и оцепенело сесть в сани.Да, да, пойдем, сказал я.
Папа улыбнулся - ну и гад, гад, - а он не знал и половины того, что я теперь знал, с занемелым сердцем и отгоревшими ушами.
Можем хотя бы оставить записку, что Большой Ханс спас их мальчишку. А то не по-соседски получится. Да и вон в какую даль ехали. Ну что?
Что по-соседски, а что не по-соседски, много ты в этом понимаешь? закричал Ханс.
Он выбросил патроны из ружья в снег и стал топтать их. Один закатился в сугроб, так что виднелось только медное дно, а другой разломился и утонул в снегу. Под ногой у Ханса рассыпался черный порох.
Папа рассмеялся.
Па, пойдем, холодно, сказал я. Слушай, я не храбрый. Нет. Мне все равно. Мне холодно, и все.
Хватит скулить, всем холодно. Большому Хансу вон как холодно.
А тебе нет, что ли?
Ханс втаптывал в снег черные зерна.
Да, ухмыляясь, сказал папа. Есть маленько. Есть. Он обернулся. Назад дорогу найдешь, Йорге?
Я пошел, а он снова засмеялся, громко и злорадно, чтоб ему сдохнуть. Я ненавидел его. Господи, до чего я его ненавидел. Уже не как отца. Как это обжигающее пространство.
Я никогда так не делал, как паршивец Педерсен, сказал он, когда мы тронулись. Такие, как Педерсен, всегда напрашиваются на неприятности. Прямо молятся о них. Пусть сам найдет мальчишку. Он знает, где мы живем. Это не по-соседски, но я его в соседи не выбирал.
Да, сказал Ханс, пусть старый черт сам ищет.
Держал бы малого за заборами своими. На кой черт он к нам его послал - заботу лишнюю? Сам снегу просил. На колени падал. И что, готов оказался? А? Готов? К снегу? К снегу никто не бывает готов.
Если бы я потерялся, старый черт к тебе не пришел бы, сказал я, но я не думал, что говорю, просто сказал. Сосед, рассосед - так ему и надо. Я чувствовал, как движутся подо мной сани.
Кто его знает, святого Пита, сказал Ханс.
Я двигался быстро. И не старался пригибаться. Я смотрел в просветы между деревьями. Искал место, где мы оставили Саймона и сани. Я подумал, что Саймона увижу раньше - может быть, пар из его рта над сугробом или возле дерева. Нога поскользнулась на тонком снегу, не сдутом с нашей дорожки. Правой рукой я все еще держал пистолет и потерял равновесие. Я хотел опереться на левую, но она ушла по локоть в сугроб и барбарисовые колючки. Я отдернул руку и сильно упал. Хансу и папе это показалось смешным. Только ноги, лежавшие передо мной, были не мои. Я готов был побожиться. Это было непонятно. Из-под снега, отброшенного моей ногой, высунулось конское копыто, и я нисколько не испугался и не удивился.
Похоже на копыто, сказал я.
Папа и Ханс молчали. Я посмотрел на них, издалека. Теперь ничего. Три человека на снегу. Красный шарф, варежки... чей-то лед и уголь... Картинка на январь. Но за ними, на голых холмах? Тут меня осенило: досюда он доехал верхом. Я посмотрел на копыта с подковой - они были не из этой картинки. На январской дохлых лошадей не будет. На снежных горках будет путаница санных следов, зеленые деревья, опрокинувшиеся санки. Хотя бы. Или застывшее озеро и шумные ребята на коньках. Три человека. Задом в снегу: один. Дохлая лошадь и пистолет. И я услышал вопрос, явственно, как будто мне крикнула девочка из календаря: ты собираешься встать и идти? Или это была рождественская картинка? Большое полено, и я лежу на теплом оранжевом дереве в моей фланелевой пижаме. Мне только что подарили духовой пистолет. А вопрос был: собираюсь я встать и идти? У Ханса и папы ноги стоят крепко, как лошадиные. Тоже подкованы? Их тела спрятаны? Кто их здесь поставил? А на Рождество печенья сделаны по форме детского мертвого мокрого зада... может быть, с вишенкой, чтобы оживить бледность теста... угольком из печки. Но я не мог просто сказать, что это похоже на копыто или похоже на подкову, и идти дальше, потому что Ханс и папа ждали позади меня в шерстяных шапках и хлопали варежками... как на январской картинке. Улыбались. Я учился кататься на коньках.