Мальчишник
Шрифт:
— Теперь будет что припомнить, — вскинув голову, усмехнулся Лева.
— Ни черта ты не понимаешь, — махнула рукой Маша и, поворотившись, расстроенная, побрела в палатку.
Первый гнев отхлынул от сердца, и Коркин мог трезво подумать о случившемся. Маша права: гнать Леву они не имеют права — пропадет. Да и бессмысленно гнать. Даже если не пропадет и выйдет за двести верст в Саранпауль, ничего хорошего из этого не получится. Устроится в другую партию и снова залезет в общественный мешок — такие уж руки! И выходит, выгнать — все равно что щуку выбросить в реку. Нет уж, пускай поработает здесь. Пускай показнится на наших глазах. Это ему полезно. Да к тому же в партии каждый человек на счету.
— Ну а сам что скажешь? — хмуро спросил Коркин.
— Виноват,
— А впредь как будет?
— Впредь? Брать-то нечего — все съели, — прежним шутовским тоном произнес Лева, но тут же горячо поправился: — Руки отрубите — больше ничего не возьму!
— Оставайся, — сквозь зубы процедил Коркин. — А сухари собери и раздели всем поровну. И завтрак чтоб был вовремя.
Только через шесть дней черные тучи наконец опростались и, облегченные, посветлевшие, поднялись над долиной. Взору открылись пестрые от снега вершины гор. И уже не казались они, как во время снегопада, ни головокружительно высокими, ни таинственными, ни ослепительными — обыкновенные сопкообразные каменистые нагромождения, каких на старом Урале тысячи.
Вверху, на просторе, за высвободившиеся из плена облака принялся ветер и в полчаса растеребил, разбросал их, как пух. И вот уже в треугольной промоине сверкнул осколок чистого неба такой немыслимой голубизны, что у людей в долине от избытка чувств навернулись на глаза слезы. Запрокинув головы, они смотрели и смотрели в небо, и их грязные, голодные, хмурые лица постепенно разглаживались.
А промоина между тем размывалась все шире и шире, превратилась в полынью, и через нее сначала хлынул поток золотых лучей, провис над долиной прозрачным парчовым занавесом, а потом вылетело на огненной колеснице и само солнце в царственных одеждах, хмельное, буйное, косматое. И приветствуя его, зажглись гигантскими драгоценными корундами близкие горы. А дальние еще осеняла промозглая тень.
Солнце сразу же взялось за работу.
Над крышами палаток закурились испарения. Стряхнула комок снега ивовая ветка и отдохновенно закачалась, расправляя жилочки после тяжелой ноши. Выскользнул из-под снега, приподнялся с земли стрельчатый листок осоки и тут же поворотился во всю свою ширину к солнышку — обогреться побыстрее.
Первым освободился от снега и обсох большой серый валун, лежавший близ берега, и на нем тотчас радостно запрыгала на длинных тоненьких, будто составленных из спичек ножках такая же серенькая, как валун, трясогузка, запрыгала, застрекотала, затряслась. А через некоторое время под валуном вытаяли две мертвые трясогузки, валявшиеся кверху лапками — погибли в снегопад. У этих ножки походили уже не на ломкие спички, а на скрюченную крепкую проволоку. Кто была им живая — подруга, сестра, мать? Она прыгала и прыгала, тряслась, стрекотала, и в голосе ее звучала печаль.
Вздулся, разыгрался, с громом заворчал по дну камнями ручей.
Выздоровевший Вениамин ошалел от тепла. Вместе со щенком носился по песчаной косе, прыгал, взвизгивал, размахивал длинными руками. На нем были одни трусы с неумело нашитыми вкривь и вкось заплатами — сам починял. А остальное барахлишко сушилось на камнях и кольях: портянки, носки, рубашка, майка, энцефалитный костюм, простынный вкладыш из спальника, сам спальник — каждая вещь лежала или висела в отдельности.
Примеру Вениамина последовали и остальные обитатели лагеря — повытаскивали свое добро на солнышко, и лагерь сразу стал походить на толкучку, где можно купить все, что душе угодно: седла, уздечки, палатки, сапоги, ружья, фотоаппараты, книжки, тетрадки, меховой жилет и даже резиновую лодку. Все это лежало и висело на пространстве не менее чем в гектар.
Александр Григорьевич собрал с земли уздечки, вздел на руку и пошел разыскивать лошадей, которых все шесть дней никто не видел и не слышал. Кони — не люди. Хоть и стреноженные, наверно, сразу же ускакали в лес, в заветрие.
И только проводник скрылся из виду, как на противоположном
берегу гремящего ручья невесть откуда появился чужой человек — парень в изжеванном сером плаще, в шапке с оторванным ухом; из-за плеча торчал покрасневший от ржавчины ствол облегченной малокалиберной винтовки.Это походило на чудо — неожиданное появление незнакомца Коркин был убежден: в долине они одни. И как на всякое чудо, из лагеря смотрели на пришельца с недоверием и опаской.
Парень расправил высокие голенища и зашел в ручей. Бешеный поток чуть не сбил его с ног. Тогда он снял с плеча винтовку и стал ею пользоваться как посохом. Выбравшись на берег, он снова загнул голенища и опустился возле костра на ящик из-под банок с консервированным борщом. Вокруг запавших щек курчавилась реденькая нематерая бородка, зубы были желтые, а светлые глаза какие-то неживые, будто застывшие.
— Закурить не найдется? — передернувшись, словно от холода, понуро спросил гость.
Коркин достал из кармана пачку «Беломора». Дрожащими пальцами с трудом вытянул парень папироску, раскурил ее от уголька и, жадно затянувшись, задал еще один вопрос:
— Рация есть?
— Нету.
— Значит, мне о другой партии говорили, не о вашей.
— А что говорили?
— Мол, рация имеется… Кореша обезножили, обморозились в буран.
— Где они? — поглядел за ручей Коркин.
— Да тут, недалече. В оленеводческом чуме вон за той горой, — махнул рукой парень. — А обморозились в камнях. Геодезисты мы. Буран застиг на вершине. Репер выкладывали. Никак не предполагали, что разыграется на неделю. Знать бы — по первому сигналу кубарем катиться вниз! А мы думали: часок-другой покрутит и успокоится — лето все-таки, и укрылись в камнях. А снег валит и валит. День, второй, третий. Ветер свищет… Да вы сами все знаете. Сухари кончились. Малюсенький костерик не из чего разжечь: палочки не сыщешь в камнях. На третий день решили спускаться вниз, а у напарников моих уже и силов нету: руки-ноги поотнимались. Обморозились, значит. Я-то сидел между ними в середке, и со мной ничего не сделалось, а они с краев — вот и померзли, как овощ. А сегодня ночью оленеводы на нас набрели — собака ихняя унюхала. Ребят на нарты — и в чум, а я на Кожим подался. Оленеводы говорят: где-то там партия геологов стоит. И, мол, рация у них имеется. Вертолет надо звать на выручку.
«И сам намерзся так, что до сих пор отогреться не может, — подумал Коркин. — Вон и руки дрожат, и глаза, как заиндевелые льдинки в ведре». А вслух сказал:
— До Кожима еще восемь километров.
— За полтора часа дойду.
— А не объяснили тебе оленеводы, где та партия стоит?
— Пониже устья этого ручья. Километрах в пяти, что ли.
— Спасибо. Она нам тоже может понадобиться. Лева! Накорми-ка гостя!
— А чем прикажете? — сидевший перед гостем на корточках повар удивленно вскинул брови. — Борщ и тот весь съели.
— Дай банку сосисочного фарша.
— Она у меня последняя, энзэ.
— Бог с ней. Отдай.
Поджав губы, Лева порылся в мешке, вытащил банку, жалеючи, несколько раз подкинул в воздух и сунул нехотя гостю в руки.
— Подогрейте прямо в банке, — облизнув губы, посоветовала Маша.
— Сойдет и так! — сказал парень и, вытащив из-за голенища нож, круговым движением вскрыл банку. Маша собралась было подать гостю ложку, но не успела и с места двинуться, как ложка была уже не нужна. Лева прищелкнул языком. А парень еще раз заглянул внутрь банки и, окончательно удостоверившись, что пуста, швырнул ее через плечо в ручей.
— Часа через два, как только приведут лошадей, мы тоже двинемся на Кожим. Может, с нами пойдешь? — предложил Коркин.
— Нет, надо спешить, — парень поднялся с ящика, подобрал с земли винтовку и протянул Коркину руку: — Спасибо за хлеб-соль… А вас, случаем, выручать не надо?.. Нет? Ну, и слава богу. Бывайте.
Пользуясь винтовкой, как посохом, парень снова перешел на противоположный берег — там пролегала тропа на Кожим. Провожая его взглядом, Коркин подумал: значит, им еще повезло, ежели все живы-здоровы.