Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маленькие трагедии большой истории
Шрифт:

Вчера было 25 мая. Теплый, ласковый денек с желтым солнышком, голубым небом и зеленой травкой, усыпанной золотистыми стружками и заваленной штабелями досок во дворе дома столяра Дюпле, у которого вот уже пятый год подряд снимал комнату Максимилиан Робеспьер. По этим стружкам прогуливалась с раннего утра какая-то девица и посматривала на окна. Работники Дюпле, пилившие доски, несколько раз спрашивали, что ей здесь нужно, но не получив вразумительного ответа, махнули на нее рукой. Позже из дома вышел сам Дюпле и тоже поинтересовался. Девица отвечала, что желает видеть гражданина Робеспьера и говорить с ним. Вид у нее был ангельский: невинный взгляд, румянец на щечках, на пухлом локотке –

розовая корзиночка… Дюпле сказал, что Робеспьера нет дома. Однако, уже собравшись было уйти, он вдруг вспомнил, что год назад, вот так же, явилась в дом Марата другая девица – Шарлотта Корде – и тоже с ангельским взглядом.

– А ну-ка, ребята, гляньте, нет ли при ней чего-нибудь подозрительного, – велел Дюпле своим работникам.

Те первым делом сунули носы в корзинку девушки и – о, ужас! – обнаружили там два ножа. Целых два! Шарлотта Корде в квадрате! Какой кошмар! Из дому выбежали жена Дюпле и две их дочери и… вскоре присоединились к общему смеху. Дело в том, что оба ножа этой новой Немезиды были размером с детский мизинец; такими не убить, не ранить, разве что поцарапать можно. Посмеялись, однако в полицию девицу все-таки свели.

Доброе семейство Дюпле никак не предполагало, что уже на следующее утро их знаменитому квартиранту сделается не до смеха.

По привычке, просматривая за завтраком свежие газеты, Робеспьер вдруг побледнел; чашка с кофе замерла в его руке. Газеты живоописали вчерашнее происшествие на редкость точно, без малейшего искажения: и залитый солнцем дворик, и кукольную внешность девочки по имени Сесиль, и ее кукольные ножички, и смех во дворе Дюпле… После античной трагедии Марата и Шарлотты Корде это покушение не годилось даже для площадного балагана. И Робеспьер прекрасно понял, какой удар нанесли ему враги: кукольные ножички Сесили Рено, не дотянувшись ни до его камзола, ни до его репутации, совершили самое худшее: они сбили пафос с имени Максимилиана Робеспьера. Вся значительность, весомость, а главное – серьезность созданного им образа грозили развеяться как дым, ибо Париж рассмеялся.

Чтобы как-то поправить дело, Сен-Жюст срочно потребовал в связи с покушением принять новый закон об усилении террора. Но Комитет общественного спасения, в котором Робеспьер до сих пор был хозяином, отказался. Это был страшный удар, теперь уже – впрямую, по репутации Неподкупного.

«Полагаю, что следует ожидать быстрого развития событий и перехода ко второму этапу. Полагаю также, что после смеха Париж погрузится в задумчивость, ее сменит общее недовольство, и заговорщикам не составит труда перевести ропот Парижа в предъявление вины тому, чье политическое одиночество столь опасно затянулось», – писал агент Дютар премьер-министру Питу.

А Сесили Рено гильотина отрезала голову.

Оберег

21 апреля 1776 года неожиданно скончалась великая княгиня Наталья Алексеевна, супруга цесаревича Павла Петровича. Молодой вдовец казался безутешным, и императрица Екатерина отпустила сына в Москву, к митрополиту Платону, духовнику Павла. Цесаревич отправился инкогнито, в простой дорожной карете, сопровождаемый лишь несколькими гвардейцами да Никитой Ивановичем Паниным, который, будучи отстранен от должности наставника, оставался единственным человеком, которому при нынешних обстоятельствах Екатерина могла довериться.

Павел уже дважды совершал путешествия из Петербурга в Москву: он хорошо помнил уютную Софию, ветреное Чудово, прекрасный Иверский монастырь, окруженный своенравными валдайскими водами, веселые тверские колокола… Теперь же он ничего не узнавал: Валдай показался ему мертвой водою, а монастырь – чудовищем;

деревеньки на холмах налипли, как комья грязи…

– А что, Никита Иванович, сильно переменилось у нас все после Пугачева? – вдруг спросил Павел, морщась от болезненных воспоминаний.

– Бог с тобой, перекрестись! Еще приснится тебе этот вор!

Панин хотел сам перекрестить Павла, но тот схватил его руку:

– Скажите, Никита Иванович, нас ведь тут не слышит никто, правду скажите – был он похож на…

– Да что ты, что за мысли опять?! Ведь уж сколько раз тебе рассказывал – мужик, рожа рябая, ручищи лопатами, бородой до бровей зарос! – И добавил, уже спокойнее: – Разбойник он был, богопротивный человек. Грех на нем великий – перед императором покойным, перед тобой.

– А правда это, что он перед казнью брату вашему Петру Ивановичу медальон отдал?

– Это еще откуда? Кто тебе врал? – накинулся было Панин, но Павел так сильно сжал ему руку, что тот смолк.

– Скажите мне правду, Никита Иваныч, я ведь уж не дитя! Знаю, что в том медальоне мой портрет был! А еще что?

В золотом с изумрудами медальоне, под портретом пятилетнего Павла, лежала прядка белокурых волос, состриженных с головы его императрицей Елизаветой Петровной. Елизавета с ним никогда не расставалась, почитая своего рода «оберегом» жизни и здоровья любимого внука. Перед смертью она отдала этот медальон Ивану Шувалову, взяв с него клятву в будущем передать медальон той, как она выразилась – «на которую я сама с небес укажу». В конце осени 1773 года Иван Иванович, будучи в Италии, отправил драгоценную вещицу со своим доверенным в Россию, для передачи супруге Павла Вильгельмине, принцессе Гессен-Дармштадской, в православии Наталье Алексеевне. Что произошло дальше – так и осталось тайной – одной из тех малых тайн, из которых вырастает великая загадка русского бунта. Никто так и не узнал, как попал медальон к проклятому Емельке; никто, кроме братьев Паниных, не знал, что он вообще у него был! И Павел знать не должен!..

И Никита Иванович взял себя в руки:

– Портрет был. А боле ничего. Портреты твои многие вельможи при себе носят. Под Оренбургом мятежники, должно быть, и захватили один такой, а разбойник его на себя и повесил. А ты больше не думай о том. Потому как и впрямь уж не дитя и должен на все разумно глядеть.

– Разумно – это как? Затылком, что ли?

– На иные вещи только затылком на Руси и глядеть, – отвечал Панин. – Ох, страшен в грехе мужик русский! И смешон. Как Петрушка в балагане кобенится, пока весь кровавым потом не изойдет!

– А в балаган кто его загнал, Никита Иванович?! Не матушкины ли просветители «а ля рюс»?! У нее адюльтер с Европой, а тут…

– Так ты что же хочешь, чтоб просвещенная государыня наша на восток лишь очи свои обращала?! В Азию?

– Не в Азию – в себя надобно глядеть. У русских свой Бог. Мы же всё чужих пророков к себе тащим! А чужие нас не любят, потому и лгут. Вот и выходит, что у них Дидро с Вольтером, а у нас Стенька с Емелькой!

– Да что же ты, язычник эдакий, предлагаешь?

– Ничего пока. Я думаю, – отвечал Павел.

«Даром, видать, Николаша-то Новиков второй год ему все про “просвященных единоземцев” толкует, – усмехнулся про себя Панин. – Вот ведь своенравный какой ум! – И вздохнул: – Эх, да только править ли когда-нибудь такому уму землею русской?»

«Твоя Хельга Геббельс…»

Это письмо было написано в конце апреля 1945 года. Оно долго ходило по рукам и папкам судебных документов. Автор – девочка тринадцати лет, успевшая повзрослеть за несколько часов до смерти. Привожу его в выдержках:

Поделиться с друзьями: