Маленькое чудо
Шрифт:
— Могу я вас кое о чем попросить? — Она покопалась в коробке и протянула мне конверт. — Это повторный счет за квартиру. Я сама не хочу ей нести — опять наорет.
Я взяла конверт и пошла через двор. Входя в подъезд А, я почувствовала где-то возле сердца тяжесть, которая мешала вздохнуть. Лестница была с бетонными ступеньками и железными поручнями, как в школе или в больнице. На каждой площадке из большого окна падал яркий свет, почти белый. Я остановилась на втором этаже. Дверь слева, дверь справа и еще одна посередине — все одинаковые, темные, деревянные, с фамилиями жильцов. Я надеялась отдышаться, но грудь сдавливало все сильнее, и я испугалась, что сейчас задохнусь. Тогда, чтобы успокоиться, я попыталась представить себе, какая фамилия написана у нее на двери. Настоящая или та, под которой она выступала? А может, просто «НЕМКА» или «ФАЛЬШИВАЯ СМЕРТЬ»? В ту пору, когда меня звали Маленькое Чудо и я возвращалась одна в дом у Булонского леса, я подолгу сидела в лифте. Он был обнесен черной решеткой, а чтобы войти, надо было распахнуть двустворчатую стеклянную дверь. Внутри был красный кожаный диванчик, окна со всех сторон, лампа под потолком. Настоящая комнатка. Именно лифт я помню
На третьем этаже грудь опять сдавило. Тогда я стала вспоминать ту лестницу, с толстым красным ковром и медными перилами. На каждой площадке всего одна дверь. Двустворчатая. Белая.
У меня закружилась голова. Я отошла подальше от перил, почти прижалась к стене. Но решила идти до конца. Мне вспомнилось, как мадам Валадье — нет, Вера — говорила про свою дочь: «Она гуляет в темноте, одна… Хочет потренироваться, чтобы не бояться…» Ну вот, и я так же. Буду подниматься дальше, дойду до двери Фальшивой Смерти и начну звонить короткими звонками, пока она не откроет. А когда откроет, я возьму себя в руки и скажу безразличным тоном: «Зачем вы пользуетесь электроодеялом… Это просто идиотизм…» И буду спокойно наблюдать, как ее лицо бледнеет и искажается от ярости. Я помнила, что ей не нравилось, когда с ней разговаривают о всяких будничных вещах, но то было во времена большой квартиры, когда она хотела быть таинственной.
Я дошла до пятого этажа. И опять увидела три двери, но уже совсем облупленные, как и грязно-бежевые стены. Под потолком горела электрическая лампочка на шнуре. На левой двери висел приклеенный скотчем квадратик бумаги в клетку, на котором было написано размашистым неровным почерком черными чернилами: БОРЕ.
Мне показалось, что я не наверх по лестнице поднялась, а опустилась на дно колодца. За двенадцать лет белая двустворчатая дверь превратилась в старую и обшарпанную, а золоченая табличка, где было выгравировано ГРАФИНЯ ОЛЬГА О'ДОЙЕ, обернулась клочком тетрадного листка с заурядной фамилией БОРЕ.
Я стояла перед дверью и не звонила. Часто, когда я возвращалась одна в большую квартиру у Булонского леса и звонила в дверь, никто мне не открывал. Тогда я спускалась вниз и шла звонить в кафе, чуть дальше по улице. Хозяин смотрел на меня ласково, посетители тоже. Судя по их взглядам, они знали, кто я. Наверно, поинтересовались у соседей. Однажды кто-то сказал: «Да это же малышка из 129-го». Денег у меня не было, и мне разрешали звонить бесплатно. Я входила в кабину. Телефон висел высоко, и мне приходилось вставать на цыпочки, чтобы набрать номер: ОТЕЙ 15–28. Но никто не отвечал у графини Ольги О'Дойе. На миг у меня возникло искушение нажать кнопку звонка. Я почти не сомневалась, что она откроет. Во-первых, квартира не так велика, чтобы трель звонка затерялась вдали, прокатившись по анфиладе комнат, как там, где был телефон ОТЕЙ 15–28. А потом, ее теперь мало кто навещает, и она наверняка ловит каждый звук, сулящий спасение от одиночества. Или еще надеется, что придет тот человек, который не приходит уже давно, — брюнет североафриканского типа… Но, может быть, приступы хандры и нелюдимости, нападавшие на нее, когда она подолгу сидела взаперти в своей комнате, усилились и участились за двенадцать лет.
Я положила конверт на коврик. Потом быстро спустилась вниз по лестнице, чувствуя, как с каждой ступенькой тает тяжесть в груди, словно я избежала страшной опасности. Во дворе я с удивлением обнаружила, что снова нормально дышу. Какое облегчение ступать по твердой земле, по безопасному тротуару… Только что, у двери, довольно было одного жеста, шага, чтобы утонуть в трясине.
...
Мне хватило мелочи на метро. В вагоне я рухнула на сиденье. Полное изнеможение и подавленность сменили эйфорию, охватившую меня, когда я вышла из подъезда А. Сколько я ни убеждала себя, что эта женщина, по прозвищу Фальшивая Смерть, не имеет ко мне больше никакого отношения и даже не узнала бы меня, столкнись мы с ней нос к носу, ощущение дурноты не проходило. Я проехала станцию «Насьон», где должна была сделать пересадку, и, поскольку мне снова стало трудно дышать, вышла на улицу.
Передо мной был Лионский вокзал. Стемнело, и стрелки больших часов показывали пять. Мне захотелось сесть на поезд и проснуться завтра утром где-нибудь на юге. Выйти из кирпичного дома, не позвонив в дверь, оказалось недостаточно, чтобы спастись. Мне нужно было как можно скорей уехать из Парижа. Увы, у меня уже не было денег на билет. Я отдала консьержке последнее. Что за бредовая идея — заплатить долги Фальшивой Смерти… Но я помнила, что в большой квартире у Булонского леса она звала только меня, когда ей бывало плохо. После многодневного отсутствия она вдруг появлялась с опухшим лицом и мутными глазами. Каждый раз в одно и то же время. В пять часов вечера. И в одном и том же месте. В гостиной с тремя ступеньками, покрытыми плюшем, которые образовывали что-то вроде эстрады, где она разбросала диванные подушки. Она лежала на подушках, закрыв лицо руками. И когда слышала, что я вхожу, говорила всегда одну и ту же фразу: «Помассируй мне щиколотки». Долгое время в Фоссомброн-ла-Форе я вскакивала по ночам. Во сне хрипловатый голос говорил: «Помассируй мне щиколотки». И несколько секунд потом мне казалось, будто я все еще в большой квартире у Булонского леса. И все начинается сначала.
У меня не хватало духу снова спуститься в метро. Лучше дойти до дому пешком. Но я была поглощена своими мыслями и шла наугад. Вскоре я заметила, что кружу около вокзала, по одним и тем же улицам с большими домами. Потом, пройдя одну из них до конца, я оказалась на бульваре Дидро, откуда видна вокзальная суета и яркая вывеска кафе «Европейское».
Гостиница «Терминюс». Я подумала, что надо было снимать комнату в этом квартале. Если поселиться рядом с вокзалом, это полностью меняет жизнь. Кажется, что ты здесь проездом. Ничто не установилось навсегда. Сегодня или завтра сядешь в поезд. Такие кварталы распахнуты в будущее. Циферблат больших часов напомнил мне что-то очень давнее. Не по этим ли часам я научилась узнавать время, когда меня звали Маленькое Чудо? Я тогда уже ездила на метро.
От Порт-Майо до Лионского вокзала была прямая линия. Четырнадцать остановок, которые я считала про себя, чтобы не проехать. И выходила на станции «Лионский вокзал», как сегодня. Поднявшись наверх, смотрела на часы, не опоздала ли я. Он ждал меня у выхода из метро. Или на террасе кафе «Европейское». Он был моим дядей, родным или сводным братом матери. Во всяком случае, так она утверждала. И я часто слышала, как она говорит: «Этим займется мой брат… Я пришлю к вам брата…» Когда мать выпадала из жизни, он иногда присматривал за мной. Оставался в большой квартире ночевать. Утром отводил меня в школу. Довольно скоро я стала ходить туда сама, и все реже и реже… По четвергам и воскресеньям я ездила на метро к Лионскому вокзалу, чтобы с ним встретиться. В первое время он заезжал за мной. Мать говорила, что не стоит из-за меня так утруждаться, я в состоянии доехать сама… Думаю, он не решался с ней спорить, но часто, ничего ей не сказав, ждал меня у подъезда.Я очутилась здесь впервые за много лет. Может, он до сих пор здесь живет? Лионский вокзал оставался у нас за спиной, потом мы сворачивали налево, в одну из маленьких улочек, по которым я только что прошла. А дальше оказывались на проспекте, обсаженном деревьями. Там мы входили в гараж, всегда пустой. Поднимались по лестнице до дверей квартиры. Пересекали прихожую и попадали в комнату, посреди которой стоял обеденный стол. Они с матерью носили разные фамилии, хотя были — вроде бы — братом и сестрой. Его звали Жан Боран. В коробке из-под печенья лежала его фотография, я по ней сразу его узнала. На обороте карандашом были написаны имя и фамилия.
Мне по-прежнему мешала дышать тяжесть в груди. Я пробовала думать о другом, не получалось. Однако Жан Боран обращался со мной ласково. И воспоминание о нем не было мучительным, как о матери. Я дошла до авеню Домениль. Очень похоже на тот проспект, где был гараж. Я шла и смотрела по сторонам, выискивая хоть подобие какого-нибудь гаража. Я спросила бы, дома ли «месье Жан Боран». Я была уверена, что он, тот, каким я его помню, принял бы меня хорошо, как когда-то. Наверно, он не узнал бы меня. Но не мог же он меня совсем забыть. Действительно ли он мне дядя? Во всяком случае, только он способен ответить на мои вопросы. К несчастью, сколько я ни вглядывалась в фасады по обе стороны улицы, я не узнавала ничего. Нет гаража. Ни малейших признаков. Однажды вечером он повел меня в кино — куда-то недалеко, возле Лионского вокзала. Прежде я никогда в кино не была. Зал показался мне огромным, шел «Перекресток Стрелков», фильм, где я снималась в крохотной роли вместе с матерью. Я не узнала себя на экране, а уж когда услышала свой голос, решила, что Маленькое Чудо вовсе не я, а другая девочка.
Да, лучше б я не вспоминала ни о чем, даже о Жане Боране. Он не виноват, но он тоже часть того периода моей жизни. И нельзя было в это воскресное утро подниматься по лестнице к двери, за которой живет Немка, или Фальшивая Смерть. Я по-прежнему брела наугад, рассчитывая выйти к площади Бастилии и сесть на метро. Я пыталась успокоить себя. Скоро я буду в своей комнате в гостинице и сразу же пойду позвоню Моро-Бадмаеву. Он наверняка дома в воскресенье вечером. Предложу ему поужинать где-нибудь в кафе на площади Бланш. И все ему расскажу — про мать, про Жана Борана, про квартиру у Булонского леса и про Маленькое Чудо. Я ведь не изменилась с тех пор, как будто Маленькое Чудо пролежало все эти годы в полной сохранности под толщей льда. Тот же панический страх охватывает меня на улице и заставляет просыпаться в холодном поту в пять утра. Впрочем, бывали и долгие периоды покоя, когда мне удавалось про все забыть. Но теперь, узнав, что моя мать вовсе не умерла, я внезапно потеряла ориентиры. На синей табличке я прочла: «Проспект Ледрю-Роллен». Он пересекал какую-то улицу, в конце которой я снова увидела громаду Лионского вокзала и светящийся циферблат часов. Я опять сделала круг и вернулась к исходной точке. Вокзал притягивал меня как магнит, я увидела в этом знак судьбы. Я должна сесть в поезд, прямо сейчас, и СЖЕЧЬ ЗА СОБОЙ МОСТЫ. Эти слова вдруг ворвались в мое сознание, и я уже не могла их прогнать. К тому же они придавали мне чуть-чуть бодрости. Да, пора СЖЕЧЬ ЗА СОБОЙ МОСТЫ. Но вместо того чтобы повернуть к вокзалу, я все шла и шла по проспекту Ледрю-Роллен. Прежде чем сжечь мосты, надо дойти до конца, хотя я сама не вполне понимала, что значит «до конца». На тротуарах не было ни одного прохожего, что нормально в воскресный вечер, но чем дальше я шла, тем улица становилась темнее, как будто я надела солнечные очки. Я даже подумала, не слепну ли я. Впереди, на левой стороне, светилась вывеска аптеки. Я не сводила с нее глаз, боясь очутиться в полной тьме. Пока горел впереди этот зеленый огонек, я еще надеялась найти дорогу. Хоть бы он не погас раньше, чем я до него дойду. Дежурная аптека на проспекте Ледрю-Роллен. Было так темно, что я потеряла представление о времени и мне казалось, что уже глубокая ночь. За стеклом сидела у прилавка темноволосая женщина. В белом халате, со строгим пучком, так не вязавшимся с ее нежным лицом. Она разбирала стопку бумаг и что-то записывала шариковой ручкой с зеленым колпачком. Рано или поздно она заметит, что я на нее смотрю, но я не могла оторваться. Ее лицо было так не похоже на Фальшивую Смерть, какой она предстала передо мной в метро или виделась перед закрытой дверью на пятом этаже… Такое лицо не могло исказиться от злобы, рот не мог искривиться, извергая потоки брани… Она выглядела настолько спокойной, настолько милой в этом умиротворяющем свете, теплом, как тот, что был в моей жизни в Фоссомброн-ла-Форе… Да был ли? Я толкнула стеклянную дверь. Легкий, хрустальный звон колокольчика. Она подняла голову. Я направилась к ней, но не знала, что сказать.
— Вам плохо?
Но я не могла произнести ни звука. И еще эта гнетущая удушливая тяжесть в груди. Она подошла ко мне.
— Вы такая бледная…
Она взяла меня за руку. Наверно, я напугала ее. Однако она крепко держала мою руку.
— Пойдемте-ка, садитесь сюда…
Она повела меня за прилавок, в комнату, где стояло старое кожаное кресло. Я села в кресло, и она положила мне руку на лоб.
— Температуры нет… Но руки у вас ледяные… Что-то не так?
Много лет я ничего никому не говорила. Все держала в себе.