Мама и смысл жизни
Шрифт:
— Да, у того же преподавателя, на тот же курс.
— То есть опять натюрморт?
— Вы как будто надеетесь, что нет. Вы явно что-то недоговариваете.
— Что именно? — мне стало не по себе. — На что вы намекаете?
— Похоже, я угадала, — Айрин ухмыльнулась. — Вы обычно не опускаетесь до традиционной уловки психотерапевтов — отвечать вопросом на вопрос.
— Айрин, от вас ни один мой прием не укроется. Ну хорошо, признаюсь. Я испытываю противоречивые чувства по поводу ваших художественных занятий. — Этому приему я всегда учу своих студентов: если два конфликтующих чувства ставят перед вами дилемму, лучше всего выразить и оба эти чувства, и дилемму. — Во-первых, как я уже сказал, мне очень понравилась ваша картина. Я сам начисто лишен художественного дара, и такие замечательные работы внушают мне уважение.
Я заколебался, и Айрин подтолкнула меня:
— Но…
— Но… ну… да… я
— Созвучное?
— Мне вот что очень нравится в нашей с вами работе: на мой вопрос о ваших мыслях вы всегда отвечаете полно и обстоятельно. Иногда ваша мысль выражена словами, но гораздо чаще вы описываете какой-нибудь зрительный образ. У вас удивительные способности к визуализации. И я надеялся, что вы сможете каким-то образом продуктивно соединить свои занятия живописью и нашу терапию. Не знаю… может быть, я надеялся, что полотно будет более экспрессивным, или катартическим, или осветит для меня вашу внутреннюю жизнь. Может быть, вы даже смогли бы проработать на холсте какие-то свои больные вопросы. Но натюрморт… он технически безупречен, но в нем такое… спокойствие, он так далек от конфликта и боли.
Айрин закатила глаза, и я добавил:
— Вы поинтересовались, о чем я думаю, вот я и сказал. Я не защищаю свою точку зрения. Я даже думаю, что совершаю ошибку — мне не следует критиковать никакое занятие, если оно дает вам хоть краткую минуту отдохновения.
— Ирв, вы, кажется, не очень разбираетесь в живописи. Вы знаете, почему натюрморт называется натюрмортом?
Я покачал головой.
— Nature morte по-французски — мертвая природа.
— Мертвая природа?
— Да. Рисовать натюрморт значит размышлять о смерти и распаде. Рисуя фрукты, я не могу не видеть, как мои «натурщики» умирают и разлагаются день ото дня. Когда я рисую, я очень близка к нашей терапии, я остро ощущаю, что Джек перешел из жизни в прах, ощущаю присутствие смерти, запах разложения во всем живом.
— Во всем? — спросил я.
Она кивнула.
— В вас? Во мне?
— Во всем, — ответила она. — Особенно во мне.
Наконец-то! Это заявление, или что-то подобное, я пытался вытянуть из Айрин с самого начала нашей совместной работы. Оно возвещало новую стадию терапии, о чем свидетельствовал необычайно сильный сон, принесенный Айрин недели через две.
Я сижу за столом… такие столы бывают в комнатах для совещаний. Там присутствуют и другие люди, а вы сидите во главе стола. Мы все работаем над чем-то: может быть, рассматриваем заявки на гранты. Вы просите меня принести какие-то бумаги. Комната маленькая, и по дороге мне приходится пройти совсем рядом с открытыми окнами, доходящими до самого пола. Из них очень легко выпасть, и я просыпаюсь с пронзительной мыслью: как же вы могли подвергнуть меня такой опасности?
Основная тема этого сна — Айрин в опасности, а я не могу или не хочу ее защитить — стала набирать силу. Через несколько ночей Айрин приснились два парных сна, один сразу после другого. (Сны-спутники часто передают одну и ту же мысль. Наш друг гомункулус — плетельщик снов — забавляется, придумывая разные вариации особенно захватывающей темы.)
Первый сон:
Вы — руководитель группы. Надвигается какая-то опасность, я точно не знаю, какая, но вы уводите группу в лес, в безопасное место. Во всяком случае, должны увести. Но тропа, по которой вы нас ведете, становится все каменистее, уже, темнее. Потом вообще пропадает. Вы исчезаете, и мы остаемся одни, потерянные и очень испуганные.
Второй сон:
Мы — та же группа людей — находимся в номере гостиницы. Снова надвигается какая-то опасность, я точно не знаю, какая. Может, вторжение врагов, а может, торнадо. Вы снова уводите нас от опасности. Вы ведете нас вверх по пожарной лестнице с черными железными ступенями. Мы лезем вверх, но лестница никуда не ведет. Она кончается у потолка, и нам приходится спускаться обратно.
За этими снами последовали и другие. В одном сне мы с Айрин вместе сдавали экзамен, и оба не знали ответов на вопросы. В другом Айрин смотрела на себя в зеркало и видела на щеках красные трупные пятна. В третьем сне она танцевала с тощим юношей,
а потом он вдруг бросил ее посреди танцплощадки. Айрин подошла к зеркалу и отпрянула — ее лицо покрывала дряблая красная кожа, усыпанная отвратительными чирьями и кровавыми волдырями.Основная мысль этих снов была кристально ясна: опасности и разложения не избежать. И на меня рассчитывать не приходится — напротив, я ненадежен и бессилен. Скоро Айрин увидела еще один очень сильный сон, который кое-что добавил.
Вы — мой гид, мы находимся в безлюдном месте где-то за границей — может быть, в Греции или Турции. Вы ведете открытый джип, и мы ссоримся из-за того, куда нам ехать. Я хочу увидеть красивые древние руины, а вы хотите отвезти меня в современный, вульгарный город-однодневку. Вы так сильно прибавляете скорость, что я пугаюсь. Потом джип застревает, и мы раскачиваемся взад-вперед над какой-то огромной ямой. Я смотрю вниз и не вижу дна.
Этот сон, рисующий противоречие между прекрасными древними руинами и вульгарным современным городом, отражает, конечно же, наш вечный спор об измене и здравомыслии. Какую дорогу выбрать? Древние, прекрасные руины (старую книгу) прежней жизни Айрин? Или невыносимо безобразную новую жизнь, которую она видит впереди? Но в этом сне проявился и новый аспект нашей совместной работы. В более ранних снах я бесполезен: я теряю тропу в лесу; я веду Айрин вверх по пожарной лестнице, которая идет только до потолка; я не готов к экзамену. Но в этом сне я не просто бесполезен и не могу защитить Айрин — я опасен; я привожу ее на грань гибели.
Через пару ночей Айрин приснилось, что мы обнимаемся и нежно целуемся. Но это милое начало обращается в ужас, когда мой рот вдруг разевается все шире и шире, и я начинаю поглощать Айрин.
— Я боролась и боролась, — рассказывала она, — но не могла вырваться.
«Никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе.» Таким образом, как почти четыреста лет назад заметил Джон Донн — теперь его слова знают все — погребальный колокол звонит не только по покойникам, но и по нам с вами. Да, мы их пережили, но ненадолго. Это озарение старо, как сама история. Гильгамеш, герой вавилонского эпоса, созданного четыре тысячи лет назад, осознает, что смерть его друга Энкиду предвещает его собственную:
Энкиду,Стал ты темен и меня не слышишь!И я не так ли умру, как Энкиду?Тоска в утробу мою проникла,Смерти страшусь и бегу в пустыню. [13]Чужая смерть ставит нас лицом к лицу с собственной. Хорошо ли это? Следует ли поощрять такое противостояние в психотерапии скорби? Вопрос: зачем будить лихо, если оно спит? Зачем раздувать пламя страха перед смертью в сердцах людей, переживших тяжелую утрату, и без того придавленных к земле своей потерей? Ответ: потому что такое противостояние с собственной смертью может способствовать росту личности.
13
Эпос о Гильгамеше. Перевод И.Дьяконова
Впервые я заподозрил, что встреча со смертью может помочь в терапии горя, много лет назад. Тогда шестидесятилетний мужчина рассказал мне о чудовищном кошмаре, приснившемся ему в ночь, когда он узнал, что рак шейки матки у его жены опасно метастазировал и больше не поддается лечению. Этому человеку приснилось, что он бежит через старый, заброшенный дом — с разбитыми окнами, битой плиткой, протекающей крышей — спасаясь от чудовища Франкенштейна. Человек пытается защититься: он пинается, лягается, бьет чудовище кулаками, сбрасывает его с крыши. Но — и это центральный образ всего сна — чудовище нельзя остановить: оно тут же появляется снова и продолжает погоню. Мой пациент не первый раз столкнулся с этим чудовищем: впервые оно проникло в его сны, когда он был десятилетним мальчиком, вскоре после смерти его отца. Чудовище терроризировало его несколько лет и в конце концов исчезло, но вернулось через пятьдесят лет, после известия о смертельной болезни жены. Когда я спросил пациента, что он думает об этом сне, первые его слова были: «Я тоже к тому времени намотал сто тысяч миль.» Тогда я понял, что чужая смерть — сперва отца, а теперь неминуемая смерть жены — поставили моего пациента лицом к лицу с его собственной смертью. Чудовище Франкенштейна олицетворяло ее, а разрушающийся дом символизировал старение и разрушение тела.