Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мамины субботы
Шрифт:

— Олухи, — пожимает плечами Хацкель. — Еврею-гусятнику, зарезавшему за свою жизнь миллион гусей, уток, индюков и кур, ничего не будет за то, что он пнул шелудивую кошку. Небо для него открыто.

— У вас голова набекрень, реб Хацкель. Птицу едят, а перьями набивают подушки. Но взять и ни за что ни про что убить бессловесную тварь, кошку?!

Неподалеку от ворот, там, где стоит толпа, крутится реб Носон-Ноте, староста общества хранителей субботы, а также хозяин нашего двора. Он размышляет: может быть, сейчас, когда гусятник лежит, страдает и нуждается в сочувствии, он смягчится и погасит наконец свой долг по квартплате. С другой стороны, думает хозяин, если раньше гусятник не платил, то теперь, когда его мясная лавка закрылась, он тем более не заплатит, ведь визиты врачей

стоят целое состояние, — нет, теперь он точно не заплатит. От волнения хозяин двора хватает несколько прядей своей растрепанной бороды и наматывает их на палец, как избавляющая от сглаза баба-знахарка заговоренный платок.

— Болтуны! — Староста больше не может молчать. — Я уже не говорю о драке Алтерки с резниками, я говорю о плате за квартиру. Ведь, чтобы платить долги, не обязательно быть набожным, достаточно быть честным человеком. Так вот, каждый раз, когда я требовал у него свои деньги, он отвечал мне: «Приходите завтра». И в пятницу вечером, когда я напоминал ему, что пора закрывать мясную лавку, чтобы не нарушить субботу, он твердил свое: «Приходите завтра». Так что вы талдычите про какую-то кошку?

— Да ладно вам, — отвечает улица. — Уж конечно, в молельне реб Шоэлки не откладывали встречу субботы до тех пор, пока Алтерка не закроет лавку, а вот кошка…

— С вами тоже не особенно помолишься! — кричит один из соседей хозяину двора. — Мы видим, что вы, слава Богу, от голода не умираете, а бедная кошка сдохла.

Хозяин уходит подавленный и огорченный. Он решает, что ему не стоит заходить к гусятнику за квартирной платой.

Мама в воротах не может этого понять: улица есть улица, но староста-то должен знать, что, когда жизнь человека лежит на весах, о его грехах говорить не годится. Надо вспоминать его добрые дела, чтобы у него было как можно больше заслуг, как можно больше защитников.

Однажды ночью в конце лета мама проснулась от сильного стука в дверь. Я тоже вскочил с кровати. Вбежала перепуганная Фрума-Либча, дежурившая у больного.

— Гусятник умер!

— Благословен судья истинный [104] . — Мама заламывает руки и опускает голову.

— Чем ты так потрясена? — спрашиваю я Фруму-Либчу. — Ведь к этому все и шло.

— Он страшно мучился всю ночь, — вздыхает сестра милосердия. — Он скрипел зубами, закатывал глаза, поминутно смотрел в угол комнаты и грозил кулаками, словно в этом углу кто-то стоял. Потом он вдруг сорвал с себя покрывало, спрыгнул голый с кровати и бросился в этот темный угол, там он упал и принялся колотить кулаками по полу. Лиза и я подбежали к нему, чтобы поднять его с пола, но он не дал нам этого сделать. Он изогнул пальцы и прохрипел: «Я обязан ее задушить!» Так он все время и твердил: «Я обязан ее задушить», пока не умер.

104

Традиционная фраза, произносимая при получении известия о смерти.

— Темен мне мой мир. — Лицо мамы вытягивается. — Он умер не в своей постели. Ангел смерти вытащил его из нее. Пусть это будет для него искуплением и избавит его от страданий в могиле.

Она поспешно одевается.

— Куда ты идешь?

— К Лизе, ты же слышишь, как там тихо. Она даже не кричит. Наверное, она лежит там без сознания. Я разбужу соседей. Укрой ее, — показывает она на Фруму-Либчу и выбегает.

Все лето каждый вечер, закончив свое дежурство у постели больного, Фрума-Либча заходила к нам. И всегда мама была еще дома, не на рынке. Фрума-Либча выпивала стакан горячего чая и шла в свою девичью квартиру, чтобы отдохнуть после тяжелой ночи. Мама убегала на рынок в тревоге: летом надо торопиться, чтобы закупить товар заранее, а ей приходится задерживаться, ждать, пока не уйдет невеста сына… Она не следит за ними, своими детьми, ей это ни к чему. Но она не хочет, чтобы люди сплетничали на их счет. Однако теперь, когда во дворе такое несчастье, а девушку бьет дрожь, мама не думает о том, что скажут сплетники.

— Я больше не буду работать со стариками. Я хочу работать с

детьми, — бормочет Фрума-Либча. — Хочу присутствовать при том, как жизнь начинается, а не при том, как она кончается.

Она в моих объятиях, я глажу ее волосы, укладываю их за ее маленькими розовыми ушками и целую ее длинные ресницы, устало лежащие на ее продолговатых глазах, как утомленные жарой дня тонкие веточки, свисающие вечером над гладью вод. Она качает головой, словно слабо возражая против моих ласк, а ее губы шепчут:

— Гусятника что-то терзало.

— Его терзало то, что он лежал, прикованный к постели, — шепчу я в ее полудрему, чтобы усыпить ее.

— Нет, его мучало что-то другое. — Она вдруг пробуждается и садится. — Я скажу тебе вот что: все то время, что я сидела с ним, я не видела, чтобы кто-нибудь из соседей зашел к нему выполнить заповедь посещения больного. Его мучало то, что он рассорился со всем миром. Я думаю, что и Лиза в течение его болезни не плакала и не жаловалась, потому что чувствовала, что сама она, может, и вызывает сострадание соседей, но ее муж не вызывает его. Мне холодно. — Фрума-Либча снова начинает дрожать и прижимается ко мне сладко и устало, так что ее голова снова падает на подушку. Тогда она улыбается с закрытыми глазами. Свет дрожит на ее длинных ресницах, словно день, разгорающийся где-то за горизонтом, поднимается откуда-то из-под ее кожи и растапливает страх, как лед.

— Медицинская сестра в белом халате не ангел, но и не машина, — бормочет она в полудреме. — Я знаю, тебя обижает то, что я все время говорю о моих больных.

И она засыпает.

III

Вбежав к Лизе, мама тут же в испуге отступает назад, за порог. Гусятник, накрытый пальто, лежит в углу, там, где он упал, а Лиза сидит на стуле, склонившись над ним и словно шепча ему что-то на ухо.

— Лиза, — зовет ее мама.

— Ш-ш-ш, не будите его, — шепчет гусятница, словно укачивая больного ребенка. — Он достаточно намучился, птенчик мой.

— Надо позвать соседей, поднять усопшего и зажечь свечи, — говорит мама и ощущает ужас всем телом.

— Не надо. Когда его приведут в порядок, как усопшего, он больше не будет моим. Видите, как он забился в уголок. Он боится людей, которые оговаривали его и обливали грязью. Скажите мне, Веля, что плохого мы сделали соседям, почему они стали нам кровными врагами?

Мама смотрит в окно и видит соседей. Они стоят во дворе кружком и не хотят входить к Лизе. Когда мама разбудила их, они сразу сказали, что надо подождать до рассвета. Тогда придут чужие люди и займутся покойным. Лиза не хочет, чтобы ее мужем занимались соседи по двору.

Гусятница наклоняется к покойному, открывает его лицо и целует его в лоб. Затем она закрывает ему глаза, снова натягивает на него пальто и говорит ему:

— Люди не знают, как ты был со мной деликатен, зато это знаю я. Ты никогда не попрекал меня тем, что я бездетна. А если раз в жизни ты и был со мной груб, то это мучило тебя до самой смерти.

Она имеет в виду Хаську, думает мама. Может быть, гусятник действительно раскаялся в том, что позволил распущенной девке вскружить ему голову.

Тем временем становится все светлее и светлее. В окно смотрит ясное утро конца лета, заливая комнату голубизной. Солнечные зайчики прыгают по стенам, по потолку, только в одном углу темнеет неподвижный холмик, и его тень сливается с тенью женщины, окаменело сидящей на стуле. Лиза сидит спиной ко дню. Так же, как ее муж лежит спиной ко двору и всему миру.

Мама садится на табуретку рядом с входом, опускает голову и закрывает глаза.

Когда Лиза открыла лицо усопшего, мама увидела, что гусятник лежит, скривив рот с торчащими густыми усами. Накануне он позвал к себе парикмахера и побрился. Старый мертвый еврей с закрученными усами, как иноверец, не рядом будь упомянут, которого приукрашивают и бреют, прежде чем положить в гроб [105] .

105

По еврейскому обычаю умерших хоронят без гроба.

Поделиться с друзьями: