Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он был когда-то ее мужем и, кроме того, был моим отчимом, хотя юридически это усыновление так никогда и не было оформлено.

Речь идет о человеке, которого звали Гансом Нидерле.

Тот самый товарищ Ганс, которому посвящены сценарий фильма «Они не пройдут», и повесть, которая так и называется — «Товарищ Ганс», и мой более поздний роман «Нежный возраст».

Странно: встречаясь с ним в маминой келье на Рождественском бульваре, я никак не мог избавиться от ощущения цикличности, зеркальности, двойственности прожитой жизни, где все события как бы возвращались к своему началу, где всё

воспроизводилось заново, даже обстановка былых лет, будто бы декорация заигранного спектакля.

В самом деле, я как сейчас помню его первое появление в доме у Рыбной площади, где мама сняла комнатенку — еще там, в Харькове, — и он явился туда в гости с далеко идущими целями, нацепив на шею буржуйский галстук-бабочку.

Мама и тогда усадила нас за накрытый стол, а сама убежала на кухню, где варился украинский борщ — его обалденный запах было слышно издалека.

Чтобы преодолеть неловкость, мы заговорили с ним о текущей политике: о фашистах, от которых австрийские шуцбундовцы драпали на лыжах через Альпы, а это было ночью, в сильный буран.

«Мы нитшего не видеть, — рассказывал мне, пацаненку, этот взрослый человек. — Абер… но они тоже нитшего не видеть, пуф-пуф, не попаль…» — вот так он тогда изъяснялся на русском языке.

С тех пор прошло сорок лет.

Он воевал в Испании. Потом была большая война — он делал танки на Алтае, в Сибири. Потом его послали в родную Вену выкачивать репарации в пользу Советского Союза. Он звал нас ехать вместе с ним, но я наотрез отказался, а мама не решилась оставлять меня одного. Там, в Австрии, его захомутала другая баба, тоже русская. Она заставила его развестись с женой, да еще настрочила письмецо куда следует: мол, так и так, первый муж у нее — враг народа, а родные сестры — белогвардейки… Маму исключили из партии, выгнали с работы. Меня тоже помытарили изрядно, однако пощадили.

То есть в родной Вене Гансу тоже не сильно посчастило. Он вернулся в отечество мирового пролетариата, стал работать на заводе сухой штукатурки. Постарел, обрюзг. Супруга держала его в крепкой узде. Но иногда он урывал часок, чтобы свидеться с мамой. Ведь они попрежнему любили друг друга. Я даже думаю, что Ганс был единственным мужчиной, которого по-настоящему любила моя мать. Но уж так распорядилась судьба…

И вот мы опять сидим за столом в крохотной комнатушке коммунальной квартиры, как тогда, — но уже не в Харькове, а в Москве. И мама опять убегает на кухню, откуда доносится обморочный запах украинского борща.

Ганс откупоривает бутылку «Столичной».

Расспрашивает меня о жизни.

Конечно, мне хочется порадовать человека, преподавшего мне в раннем детстве революционные идеалы. И я стараюсь порадовать его тем, что у нас, в нашем общем отечестве мирового пролетариата, дела идут о’кэй!

С увлечением излагаю подробности: вот, получил трехкомнатную квартиру в Новых Черемушках, обменял ее на лучшую, ближе к центру; обзавелись югославским мебельным гарнитуром «Редженси» и финской кухней; купили телевизор «Рубин», цветной, с большим экраном, да, советский, но трубка японская; надо бы и холодильник поменять на больший, однако кухня маловата; а дети растут, пора уже подумывать о четырехкомнатной квартире… нет, извини, больше не буду, ведь я за рулем… впрочем, ладно, наливай…

Мама приносит борщ — дымящийся, красный, как баррикадное знамя.

Мы пьем за ее здоровье.

…да,

«Волга», цвет белой ночи, по блату, конечно: один министр позвонил другому министру… что? Нет, в Австрии побывать пока не довелось, зато в Германии был уже четыре раза, да-да, на Востоке, там издали моих «Мальчиков», вполне прилично заплатили, а «Товарища Ганса» издавать не хотят, сволочи… но был и на Западе, вот, привез оттуда на радость детворе диски Элвиса Пресли и «битлов», сам слушаю с удовольствием, а ты еще не слышал?..

Он улыбается сочувственно, но сейчас, после третьей рюмки, по его небритой щеке сползает слеза.

— Гапуги! — говорит он.

Я не сразу понимаю, что он имеет в виду. Полжизни проживя в отечестве мирового пролетариата, он научился довольно чисто, почти без акцента, изъясняться по-русски. Особенно хорошо он стал говорить по-русски после Испании, где воевал в составе Интербригады.

— Гапуги… — повторяет он, рукавом отирая слезу.

Ах, вот оно что! Наконец-то я врубаюсь в смысл. Ну, конечно: он хотел сказать хапуги, но произнес начальный звук с привычным для него украинским гаканьем, и получилось очень смешно: «гапуги».

Кстати, плакать от водки он тоже научился там, в Испании.

Теперь уже я тянусь к бутылке. Черт с ней, с машиной, поеду домой на метро.

Мама несет жаркое.

— Понимаешь, — говорю я Гансу, — это не суть важно… Важно совсем другое.

Он вопросительно смотрит на меня своими лупоглазыми гляделками. У него от рождения глаза чуть навыкате, а уж когда выпьет…

— Меня гложет чувство стыда перед отцом, перед его памятью. Получается, что я отрекся от него…

— А разве ты от него отрекся? — сухо спрашивает мама. Она не любит моих пьяных исповедей.

— Да, было, — понуро винюсь я. — Когда за меня там взялись, в этом сраном Сыктывкаре, когда стали из меня вытряхивать душу — почему, мол, честно не написал об отце? скрыл от партии?

— Но ведь ты не знал. Мы не говорили тебе.

— Мы не говорили, — подтверждает Ганс.

— А получается, что я на самом деле врал! Спрятался за спину отчима, хотя, уж извини, по документам ты мне не отчим. Прикрылся чужой фамилией… Разве это — не отречение?

Теперь уже я достаю из кармана платок, громко сморкаюсь в него.

— Каково ему было идти на смерть, зная, что все от него отказались? Что даже родной сын — и тот отрекся от него!..

Мама встает со вздохом, тяжело двинув стул, так, что визгнули об пол ножки. Она не любит этих разговоров. Потому что тоже знает свою вину, хотя ни в чем не виновата.

Ганс заметно трезвеет. Так всегда бывает с ним, сколько бы ни выпил, когда он понимает, что теперь вся ответственность ложится на него. Что именно он обязан разрядить обстановку — больше некому.

Он косится на дверь — не подслушивают ли соседи? — наклоняется ко мне, говорит тихо:

— Санька, я видел его… Понимаешь? Я видел его в Испании, в Аликанте. В порту, когда разгружали наш пароход… А потом я видел его в Мадриде. Он тоже, наверное, видел меня, но не поздоровался. Я думаю, что это было нельзя — показывать, что мы знакомы…

Я молчу, выжидая.

— Но это был не последний раз, когда я его видел, — продолжает Ганс. — Я видел его и после войны: в Австрии, в Румынии. Но, понимаешь, там я уже не был так уверен, что это он. Ведь прошло много лет, наверное, он изменился, я тоже изменился…

Поделиться с друзьями: