Мандарины
Шрифт:
— Малютка будет играть прилично? — спросила Поль.
— Думаю, она будет великолепна.
Поль втянула дым сигареты, задохнувшись, закашлялась.
— Твой роман с ней все еще продолжается?
— Продолжается.
Она участливо взглянула на него:
— Странно.
— Почему? — спросил он и, поколебавшись, решительно добавил: — Это не каприз, я влюблен в нее.
Поль улыбнулась:
— Ты действительно так думаешь?
— Я в этом уверен, я люблю Жозетту, — твердо сказал Анри.
— Почему ты говоришь мне это таким тоном? — с удивлением спросила она.
— Каким тоном?
— Странным.
Он нетерпеливо отмахнулся.
— Расскажи лучше о своих каникулах: ты так мало мне писала.
— Я была очень занята.
— Места красивые?
— Мне там понравилось, — отвечала Поль.
Утомительно было задавать вопросы, на которые она отвечала короткими фразами, полными таинственных намеков. Анри до того это надоело,
Ламбер приехал из Германии за неделю до генеральной репетиции. После смерти отца он изменился, стал раздражительным и замкнутым. Он сразу же заговорил о своем расследовании и собранных им свидетельствах.
— Ты убедился или нет? — спрашивал Ламбер, подозрительно глядя на Анри.
— В главном — да.
— Уже неплохо! — заметил Ламбер. — А Дюбрей? Что он говорит?
— Я его больше не видел. Он не покидает Сен-Мартен, а у меня не было времени туда съездить.
— Однако пора уже переходить к делу, — сказал Ламбер и нахмурил брови: — Надеюсь, на этот раз он честно признает, что факты установлены.
— Разумеется, — согласился Анри.
И снова Ламбер с недоверием взглянул на него:
— Лично ты по-прежнему не намерен молчать?
— Лично я — да.
— А если старик воспротивится?
— Посоветуемся с комитетом. Ламбер помрачнел, и Анри добавил:
— Послушай, дай мне неделю. В настоящий момент я слишком занят, но поеду поговорю с ним сразу после генеральной, и мы уладим этот вопрос. Я собираюсь в театр, тебе интересно поехать со мной? — дружеским тоном спросил он.
— Я читал твою пьесу: она мне не нравится, — ответил Ламбер.
— Это твое право, — весело сказал Анри. — Но, может быть, тебе интересно присутствовать на репетиции?
— У меня работа. Мне надо привести в порядок свои записи, — ответил Ламбер. Наступило неловкое молчание, затем Ламбер, казалось, решился. — Я встречался с Воланжем в августе месяце, — бесстрастным тоном произнес он. — Воланж собирается издавать большой литературный еженедельник и предлагает мне пост главного редактора.
— Я слышал об этом проекте, — сказал Анри. — «Бо жур», это ты имеешь в виду? Полагаю, он не осмеливается открыто брать на себя руководство.
— Ты хочешь сказать, что он намерен воспользоваться мной? В самом деле, он хочет, чтобы мы вместе занимались газетой; но это не делает его предложение менее интересным.
— Во всяком случае, ты не можешь работать одновременно в «Эспуар» и в правом издании, — сухо заметил Анри.
— Речь идет о чисто литературном еженедельнике.
— Так обычно говорят. Но люди, которые заявляют о своей аполитичности, неизбежно оказываются реакционерами. — Анри пожал плечами: — В конечном счете как ты надеешься примирить наши идеи с идеями Воланжа?
— Я не чувствую себя столь далеким от него и часто говорил тебе, что разделяю его презрение к политике.
— Как ты не понимаешь, что у Воланжа это презрение — опять-таки политическая позиция, единственно возможная для него в настоящий момент.
Анри умолк; Ламбер тоже молчал с упрямым видом. Воланж наверняка сумел польстить ему; к тому же он давал ему возможность смешивать добро со злом и тем самым снять вину с отца и найти оправдание своему значительному состоянию. «Надо постараться чаще видеться и разговаривать с ним», — подумал Анри. Однако сейчас у него не было времени.
— Поговорим обо всем после, — сказал он, пожав руку Ламберу.
Его немного огорчало то, что Ламбер так сухо отозвался о его пьесе. Ламберу, безусловно, не хотелось, чтобы ворошили прошлое — из-за отца; но откуда такая враждебность? «Жаль!» — подумал Анри. Ему очень хотелось, чтобы кто-то из посторонних побывал на одной из последних репетиций и сказал ему, что об этом думает: сам Анри ничего уже не понимал. С алев и Жозетта, не переставая, рыдали, Люси Бельом упорно отказывалась рвать платья Жозетты, Вер-нон упрямо хотел устроить после генеральной ужин. Сколько бы Анри ни протестовал, ни волновался, никто не слушал того, что он говорил; у него складывалось впечатление, что близится катастрофа. «В конце концов, не так уж важно, провалится пьеса или будет иметь успех», — пытался он успокаивать себя; только вот беда: если лично он мог смириться с неудачей, то Жозетте требовался успех. Анри решил позвонить Дюбреям, которые только что вернулись в Париж, не могут ли они прийти завтра в театр. Пьесу прогоняли от начала до конца, и ему не терпелось узнать их мнение.
— Договорились, — сказала Анна. — Нам это очень интересно. К тому же Робер вынужден будет таким образом немного отдохнуть: он работает как сумасшедший.
Анри слегка опасался, что Дюбрей сразу же затронет вопрос о лагерях; но, возможно, он тоже не торопился принимать решение и ни словом об этом не обмолвился. Когда началась репетиция, Анри просто оробел. Его всегда смущало, если он видел кого-то, кто читал один из его романов; но сидеть рядом с Дюбреями, когда они слушали его текст, — в этом
было что-то непристойное. Анна казалась взволнованной, а Дюбрей — заинтересованным: но чем только он не интересовался! Анри не осмеливался ни о чем его спрашивать. Последняя реплика прозвучала в ледяной тишине. И тут Дюбрей повернулся к Анри.— Можете быть довольны! — с жаром сказал он. — На сцене пьеса кажется еще лучше, чем при чтении. Я сразу вам говорил: это лучшее из того, что вы сделали.
— О! Безусловно! — с воодушевлением подхватила Анна.
Они продолжали рассыпаться в бурных похвалах: они говорили именно те слова, которые хотелось услышать Анри; ему это было очень приятно, хотя и немного пугало. В последние три недели он приложил все силы, чтобы пьесе сопутствовала удача; однако ему не хотелось задаваться вопросом ни о ее достоинствах, ни о ее успехе; он запрещал себе и надеяться, и страшиться, а теперь почувствовал: осторожность его тает. Лучшее, что он сделал. Значит, это хорошо? Сочтет ли публика, что это хорошо? В день генеральной репетиции сердце его сильно билось, когда, спрятавшись за кулисой, он вслушивался в невнятный гул, доносившийся из невидимого зала. Тщеславие, миражи: вот уже долгие годы как Анри опасался подделок; однако он не забыл своих юношеских мечтаний; слава — он в нее верил, он обещал себе прижать ее когда-нибудь к груди изо всех сил, как прижимают любимую; ее трудно поймать, у нее нет лица. «Но, по крайней мере, — думал он, — ее можно услышать». Однажды Анри слышал такой шум; он поднялся на эстраду и спустился с полными книг руками, и его имя находило отклик в громе аплодисментов. Быть может, ему снова доведется изведать этот детский восторг торжества. Невозможно всегда быть скромным, гордым и пренебрегать всеми знаками внимания; если лучшие свои дни проводишь в попытках общения с «другим» {107}, то только потому, что он для тебя небезразличен, и порой тебе необходимо знать, что и ты сумел стать небезразличным для него; нужны минуты радости, когда настоящее вбирает в себя все прошлое и торжествует над будущим. Размышления Анри резко оборвались; прозвучали три удара. Занавес поднялся над темной пещерой, где люди сидели молча, с застывшим взглядом; так мало было общего между этим безучастным присутствием и шумом зверинца, заполнявшим последние полчаса, что возникал вопрос, откуда взялись эти люди; они казались не совсем реальными. Зато истинной была эта обуглившаяся деревня, солнце, крики, немецкие голоса, страх. Кто-то кашлянул в зале, и Анри понял, что и они тоже реальные: Дюбрей, Поль, Люси Бельом, Ламбер, Воланжи, множество других, кого он знал, и множество тех, кого он не узнавал. Что же они здесь делали? Ему помнился тот багровый от солнца, вина и кровавых воспоминаний послеполуденный час; ему хотелось вырвать его у августа, вырвать у времени; он продлил его в своих мечтаниях, породивших эту историю, а также идеи, вылившиеся у него в слова; ему хотелось, чтобы слова, идеи, история ожили: может, это безмолвное собрание людей и призвано было дать им жизнь? Прозвучала пулеметная очередь, по пустынной площади прошла Жозетта в своем чересчур красивом платье от «Амариллис» и рухнула на передней части сцены, в то время как из-за кулис доносились крики и хриплые приказания. В зале тоже кричали; какая-то женщина с желтым плюмажем в волосах с шумом покинула свое кресло: «Довольно этих ужасов!» Посреди свиста и аплодисментов Жозетта бросила на Анри затравленный взгляд, и он спокойно улыбнулся ей; она снова заговорила. Он улыбался, в то время как ему хотелось бы выскочить на сцену и подсказать Жозетте иные слова, убедительные, волнующие слова; чтобы коснуться ее, ему стоило только руку протянуть, однако огни рампы исключали его из этого мира, где драматические события неумолимо следовали одно за другим. И тут Анри понял, зачем их сюда позвали: чтобы вынести приговор. Речь шла не о торжестве, а о судебном процессе. Он узнавал фразы, которые с надеждой подбирал в потворствующей тишине своей комнаты: этим вечером в них ощущался привкус преступления. Виновен, виновен, виновен. Анри чувствовал себя не менее одиноким, чем подсудимый в зале суда, который молча слушает своего адвоката. Он признавал себя виновным и просил лишь одного — снисхождения присяжных. Снова послышался крик: «Какой позор», и он ни слова не мог вымолвить в свою защиту. Когда под аплодисменты, которые прорезали отдельные свистки, упал занавес, Анри заметил, что у него вспотели руки. Он покинул подмостки и закрылся в кабинете Вернона; через несколько минут дверь отворилась.
— Мне сказали, что ты никого не хочешь видеть, — молвила Поль, — но я полагаю, что я не просто кто-то. — В голосе ее звучала нарочитая непринужденность; на ней было черное платье, и в этот вечер ее строгая элегантность опять выглядела необычной. — Ты должен быть доволен! — добавила Поль. — Отменный скандал.
— Да, у меня сложилось точно такое же впечатление, — ответил он.
— Знаешь, женщина, которая возмутилась, — швейцарка, она всю войну провела в Женеве. Еще одна хорошая стычка произошла в глубине партера. А Югетта Воланж притворилась, будто упала в обморок.