Мандарины
Шрифт:
В течение шести лет, на которые де Бовуар пережила скончавшегося в 1980 году Сартра, память о нем не оставляла ее. «Его смерть нас разлучила, — писала она. — Моя смерть не соединит нас. Это так. И все-таки хорошо, что когда-то наши жизни на время переплелись» (Beauvoir 1981: 176). До последних дней жизни де Бовуар осталась верна «сартровской» теме: в 1981 году она опубликовала «Церемонию прощания» (воспоминания о последних годах его жизни) и «Беседы с Ж.-П. Сартром» (см.: Ibid.); в 1983 году — два тома писем Сартра («Письма к Кастору и к некоторым другим» — «Lettres au Castor et `a quelques autres»). Искренность, доведенная до безжалостности к себе и близким людям, — такова отличительная черта книги «Церемония прощания». Писательница старалась никогда не приукрашивать жизнь. Она не посмела приукрасить даже те отвратительные увечья, которые старость и болезни наносят духу человека. Для Сартра, каким он предстает перед нами в «Церемонии прощания», давно миновали дни, когда он нес восхищенным народам благую весть экзистенциализма. Сияние его славы померкло, но все еще окутывало слабым золотистым ореолом, отблески которого падали и на тех, кто держался поблизости. Эти золотые искры и притягивали к нему ретивых молодых людей, не брезговавших
Симона де Бовуар с молодых лет страдала своего рода «манией интерпретаторства»: поиски различных объяснений поступков и высказываний друзей и знакомых всегда увлекали и ее и Сартра. Множественность подходов к фактам биографии любого человека не могла смутить того, кто горячо ратовал «за двусмысленность морали». Вот почему, написав автобиографию, в которой, казалось бы, поведано о себе все, что достойно упоминания, Симона де Бовуар незадолго до смерти согласилась помогать своему биографу, американской исследовательнице Дейдре Бейр — ради «игры биографических зеркал, ради бесконечных отражений и неуловимой правды этих многочисленных отсветов» (Bair 1990: 14). Согласиться с правом людей судить о ней иначе, чем она сама того хотела, — это был ее способ хранить верность себе. Может быть, именно поэтому она столь бережно относилась ко всему, что сберегала память. И может быть, поэтому о жизни писательницы, как и о жизни Сартра, сохранилось так много свидетельств, что существует мнение, будто таких свидетельств больше, чем о жизни любого другого деятеля XX века.
Трудно, очень трудно было де Бовуар, которая от избытка сил всегда готова была «гореть ярче, чем кто-либо другой, и не важно, в каком пламени» (Beauvoir 1958: 308), смиряться со все ближе подступающей после ухода Сартра тьмой, казавшейся ей особенно враждебной. Но она покорно сносила померкнувший свет своего существования. А потом и этот свет угас: 14 апреля 1986 года она, всего восемь часов не дожив до шестой годовщины со дня смерти Сартра [33], умерла. В течение пяти лет де Бовуар с особой торжественностью отмечала этот знаменательный день. Ей было далеко не безразлично, когда умереть. Тогда, на пороге кончины, она, наверное, напрягала последние силы, чтобы дожить до заветного дня и тем самым сотворить красивый конец мифу о чете интеллектуалов, которые, как в сказке, жили счастливо и умерли в один день. Иными словами, в один и тот же весенний день — 15 апреля, пусть даже с разницей в шесть лет. Ей это почти удалось. Какая жалость, что это удалось ей почти.
Существование, по Сартру и де Бовуар, предшествует сущности, и смысл человеческой жизни как бы отложен до того момента, когда смерть все расставит по своим местам (ср.: Derrida, 1996). «Как физику невозможно определить одновременно положение частицы и длину волны, которая ей соответствует, так и у писателя нет способа говорить одновременно о событиях жизни и о ее смысле. Ни один из этих аспектов реальности не является правдивее другого» (Beauvoir 1963: 523). Мы довольно подробно рассказали о событиях жизни писательницы, и настало время сказать несколько слов о другом аспекте: о смысле прожитой ею жизни.
Те, кто хорошо знаком с историей далеко не простых отношений между Сартром и де Бовуар, привыкли с большой легкостью употреблять выражение «миф о чете интеллектуалов», заслуга создания которого, несомненно, принадлежит де Бовуар. При этом слово «миф» используют в его приземленном значении, словно речь идет о какой-то фантазии или иллюзии. Однако если вдуматься, то в данном конкретном случае мы имеем дело именно с мифом. Начнем с того, что к созданию его де Бовуар приступила, имея за плечами солидный научный багаж. Ведь не напрасно же в эссе «Второй пол» она дотошно исследовала, начиная с древнейших времен, все мифы, связанные с положением женщины. Стоит перечитать посвященные этой теме страницы, и сразу станет понятно: писательнице отлично известно, что такое архетипы [34]. Она знает, что очень немногие из едва ли не сотни стереотипов поведения реализуются в нашей жизни, ибо, как заметил швейцарский психолог Адольф Гуггенбюль-Крейг, «для того чтобы активизировались архетипы, необходимы определенные условия, тенденции, которые, как правило, соответствуют духу времени» (Гуггенбюль-Крейг 1997: 50). Сотворенный де Бовуар миф о чете интеллектуалов был опережающей время попыткой активизировать женский стереотип «мудрой, мыслящей женщины, самостоятельной, несексуальной, но охотно помогающей мужчинам» (Там же: 48), которую в нашем восприятии символизирует Афина. В последние годы подобную роль пытаются исполнять супруги американских президентов; не так давно на нее претендовала Раиса Горбачева, и все мы помним, какое неприятие вызывали у многих ее усилия. Каково же было де Бовуар справляться с этой ролью полвека назад, без опоры на традицию! Но она сумела одолеть все трудности, и к 60-м годам XX века миф о чете интеллектуалов получил мировое признание. Мы уже вскользь касались вопроса о том, насколько этот миф отражал реальность. Сейчас для нас важно другое: его культурное значение. А оно бесспорно. Этот миф послужил одним из толчков для пробуждения пока довольно редкого женского архетипа, который, безусловно, получит широкое распространение в обществах третьего тысячелетия, когда на смену демократии придет обещанная нам футурологами меритократия. Иными словами, когда восторжествует социальная система, в которой вознаграждение и служебное положение будут распределяться в зависимости от заслуг, а не исходя из унаследованных факторов, таких как принадлежность к определенному классу или полу.
* * *
Задержим внимание читателя еще немного и снова вернемся к роману «Мандарины», знакомство с которым происходит у нас в стране с опозданием на полстолетия. Следует признать, что такое опоздание поместило произведение в иной культурный контекст, решительно отличающийся от всего, с чем мы имели дело в 50-е годы XX века. «Мандарины» предстали перед современниками как подлинные «золотые плоды» модернистской литературы, а содержавшиеся в
них «косточки» постмодернизма были до поры отброшены за ненадобностью. Капля, как известно, камень точит, и потому мерная капель лет, омывая произведение, проявляет в нем прежде незримые черты.Как уже говорилось, главное достоинство романа «Мандарины», отмеченного в 1955 году Гонкуровской премией, — тонкое исследование умонастроений французской левой интеллигенции послевоенной поры. Возможно, для современного читателя это и не слишком животрепещущая тема, но произведение не утратило своего значения. Только акценты при его прочтении теперь будут расставлены немного иначе: читатель увидит в нем контуры более общей проблемы, какой является проблема места интеллигента в мире. При этом особая ценность романа для российского читателя заключается в том, что в нем нашли отражение аспекты, которые, в силу исторических особенностей национальной ментальности, зачастую ускользают от нашего внимания. Со времен Некрасова утвердилось и на разные лады до сих пор повторяется мнение, что поэт в России больше чем поэт и что высокая гражданственность — его неотъемлемая черта. Во Франции, где традиции индивидуализма в высшей степени сильны, в многогранном облике поэта заметнее акцентированы иные черты: он — «проклятый», точнее даже «проклятый безумец». В обеих странах за Поэтом (читай: за творческой интеллигенцией) признают провидческий дар, но если в России на него по этой причине возлагают миссию Учителя жизни, то во Франции поэт выступает скорее в роли вещей Кассандры, не находящей отклика у сограждан; его голос — глас вопиющего в пустыне. История не пренебрегает ни одной возможностью: она создает и такие ситуации, когда народы прозорливцам верят и за ними идут, и такие, когда их клеймят и преследуют.
Позволим себе небольшое отступление. Если идеология [35]устаревает, общество отбрасывает ее подобно тому, как змея во время линьки сбрасывает кожу: сначала эта кожа лопается у нее на голове, потом рептилия, томимая невыносимым зудом, трется о неровности рельефа, чтобы побыстрее от нее избавиться, — и вот уже, освобожденная, она влажно поблескивает на солнце новыми яркими узорами. Интеллектуал-маргинал — тот, кто начинает подспудно вырабатывать эту будущую радужную прелесть задолго до того, как змеиная кожа превратится в выползок. В гордом одиночестве подготавливает он неповторимый рисунок бытия. Но есть другие одиночки, и сотканные их воображением узоры способны создать иное расположение цветовых пятен [36]. Интеллектуалы-маргиналы предстают перед нами как «ересиархи» любой господствующей идеологии, они, по словам Сартра, «вечные отщепенцы», ремесло которых — критиковать, протестовать и изобличать, ибо «политик, предоставленный самому себе, всегда выбирает самое удобное средство, иначе говоря, скатывается по наклонной плоскости» (Сартр 2000: 246). Совсем другую позицию по отношению к миру занимают интеллектуалы-«праведники». В одной из лекций о современной французской литературе писатель Жюльен Грак построил примечательную антитезу литературы по Клоделю и литературы по Сартру, которую уместно будет вспомнить. Известного писателя-католика Поля Клоделя отличает, по его мнению, не столько католицизм, сколько «определенное основательное отношение к миру», которое Грак называет ощущением принятия — глобальным «да» — без колебаний, почти ненасытным по отношению к Творению, взятому во всей его целостности. Здесь нет места для выбора, и, как замечает Грак, Клод ель соглашается со всем — и с благородным, и с недостойным; он соглашается с Богом, с Творением, с Папой, с обществом, Францией, Петеном, де Голлем, деньгами, хорошо обеспеченной карьерой, с потомством патриарха, с крепким домом, на котором, как он говорит, он женился в присутствии нотариуса. У Сартра, утверждает Грак, все как раз наоборот. Его отношение — это инстинктивное «нет». Нет природе, нет другим, нет существующему обществу, нет сексуальности, нет даже литературной славе (об этом см.: Gracq 1961: 92—93).
Подобная позиция отрицания может быть оправдана, ибо реальность становится жертвой ситуации, как только обретает окончательные формы. Современная философия учит: все, что заполнено, недоступно для творчества. Превратившись в нечто организованное, непроницаемое и жесткое, реальность выступает как тормоз. Прежде всего, данное предупреждение важно в политическом отношении: развитию реальности всегда препятствует избыток полноты, упорядоченной и насыщенной всякого рода запретами, которые, получая дальнейшее развитие, в конце концов тормозят развитие общества и исключают любую эволюцию в нем [37]. Вот почему реальность надо очистить от всех запретов и предписаний, вводя пустоту как основу для дальнейшего развития. Снятие кодификации — а любая кодификация есть не что иное, как паралич реальности — открывает простор для инициативы (об этом см.: Жюльен 1999: 136).
Дело интеллектуала-маргинала — продумывать возможности [38], и только история выносит окончательное суждение относительно того, какая из них будет реализована и какие формы изберет для себя переменчивый дух времени. Вот она, боль маргиналов: а ну как их жизнь пройдет на обочине истории, вдруг люди никогда не признают правоты их суждений, навсегда определив им незавидный удел лжепророков? В романе «Мандарины» на эту тему размышляет Анна: «Робер твердо придерживался определенных идей, и до войны мы были уверены, что когда-нибудь они воплотятся, станут реальностью; он не жалел сил, чтобы обогатить их и претворить в жизнь: а если предположить, что это никогда не произойдет?» (с. 44 наст. изд.).
«Разве можно любить интеллектуала! — сетует Надин, дочь Дюбрея. — У вас вместо сердца весы и крохотный мозг на кончике хвоста» (с. 149 наст. изд.). У девушки злой язычок, но суть она уловила верно: интеллектуал-маргинал — довольно редкий («специфический», по выражению де Бовуар) вид в человеческой фауне, он может быть очаровательным и безобидным, но может быть и весьма неприятным; для одних его ценность сомнительна, для других — безусловна, и они настаивают на необходимости его защищать. И этот фантастический зверь способен принимать разные обличья. В одном из них явлен в романе Скрясин, примечательный тем, что «любит компанию людей, которых не любит» (с. 237 наст. изд.). Его позволительно ненавидеть, но нельзя изменить: созидая себя, он «воспользовался своими пороками и недостатками; его можно разрушить, но не вылечить» (с. 64 наст. изд.). Для Симоны де Бовуар маргинальность — одна из отличительных черт истинного интеллектуала.