Мандолина капитана Корелли
Шрифт:
– Побойтесь бога, – сказал майор, – вы что, не считаете их предателями?
– Считаю, господин майор, но то, что думаю я, и законный порядок – не одно и то же. Я полагаю нарушением воинского устава, когда старший офицер приказывает младшему совершить незаконное действие. Я не преступник, господин майор, и не хочу им становиться.
Майор вздохнул:
– Война – грязное занятие, Гюнтер, вам следует это знать. Нам всем приходится делать ужасные вещи. Например, вы мне нравитесь, я восхищаюсь вашей прямотой. Но до определенного момента. И я должен напомнить вам, что наказание за отказ подчиниться приказу – расстрел. Это не угроза, это реальность. Вы, как и я, прекрасно это знаете. – Майор прошелся к окну и повернулся. – Понимаете, эти итальянские изменники будут расстреляны в любом случае, сделаете это вы или кто-то другой. Зачем прибавлять к их
Гюнтер Вебер с трудом сглотнул, губы у него дрожали. Он почувствовал, что ему трудно говорить. Наконец он произнес:
– Я прошу, чтобы мой протест был зафиксирован и занесен в мое личное дело, господин майор.
– Ваша просьба удовлетворена, Гюнтер, а вы должны действовать, как вам приказано. Хайль Гитлер.
Вебер отсалютовал в ответ и вышел из кабинета майора. На улице он прислонился к стене и закурил, но руки у него так сильно тряслись, что он тут же уронил сигарету.
В кабинете майор рассуждал сам с собой, что раз приказ поступил непосредственно сверху, значит, он исходит от полковника Барга. Или, возможно, от кого-то в Берлине. В конечном счете, он, безусловно, исходил от фюрера. «Это война», – произнес он вслух и решил не заносить протест лейтенанта Вебера в его служебную характеристику. Не имело смысла портить ему карьеру ради нескольких похвальных крох в свой адрес.
– Давайте споем, ребята, – сказал Антонио Корелли, пока грузовик, в котором они сидели, переваливался на рытвинах. Он перевел взгляд с бесстрастных лиц немецких охранников и оглядел своих солдат. Один уже что-то бормотал и был весь в слезах, другие молились, склонив головы к коленям, и только Карло сидел совершенно прямо, выпятив грудь, словно никакая пуля на свете не могла пробить ее. Корелли ощущал странную эйфорию, похожую на опьянение усталостью; в нем не спадало возбуждение от того, что все определилось. Почему бы не улыбнуться в лицо смерти?
– Споем, парни, – повторил он, – Карло, пой.
Карло задержал на нем взгляд, полный бесконечной печали, и очень мягко начал «Аве Мария». Не вариант Шуберта или Гуно – нечто, возникавшее из его души, что-то прекрасное, послушное и лиричное. Солдаты перестали молиться и прислушались. Кто-то узнал мелодию колыбельной, памятной с детства, другие услышали звуки любовной песни. Карло дважды повторил: «Молись за нас, грешных, сейчас и в час нашей смерти», – затем умолк и отер рукавом глаза. Один из теноров «Ла Скалы» начал «Гудящий хор» из «Мадам Баттерфляй», [159] и вскоре остальные уже присоединялись или замолкали из-за кома в горле. В этой убаюкивающей мелодии что-то утешало: она была необходима, она совпадала с состоянием измученных людей на пороге смерти, грязных и оборванных, настолько подавленных несчастьем, что не было сил взглянуть на любимые лица товарищей, которых так скоро было суждено потерять. Так легче – петь не разжимая губ и думать о матерях, о родных деревнях, о своем детстве среди виноградных лоз и полей, об объятьях отцов, о первом поцелуе обожаемой невесты, о свадьбе сестры. Так легче – почти неприметно покачиваться в такт этой мелодии и видеть внутренним взором этот остров: хмельные ночи, буйные забавы и прекрасных девушек. Петь легче, чем думать о смерти, – это хоть чем-то занимает сердце.
159
В опере Дж. Пуччини «Чио-Чио-сан» («Мадам Баттерфляй») в конце II действия сопрано и тенор поют «a bocca chiusa» («закрытым ртом»).
Когда грузовик подъехал к розовым стенам борделя, у Гюнтера Вебера подогнулись колени. Еще перед самым прибытием ему казалось, что он осознал – судьба призвала его на убийство друзей.
Он не ожидал, что они будут петь, когда приедут, – петь без слов ту самую мелодию, которую он и «Ла Скала» пели вместе поздней ночью в доме доктора, когда все уже были слишком хороши, чтобы помнить или отчетливо выговаривать какие-либо слова. Он не ожидал, что они так легко выпрыгнут из грузовика, – он думал, их будут выталкивать и вываливать штыками и прикладами. Он не ожидал, что Антонио Корелли узнает его и помашет рукой. Возможно, он думал, что лицо человека меняется, когда тот становится палачом. Дав указание сержанту согнать итальянцев к стене, Вебер закурил новую сигарету и отвернулся. Он посмотрел на своих солдат, переминавшихся в молчании, и решил
подождать – вдруг поступит указание об отсрочке приговора. Он знал, что оно не поступит, но, тем не менее, ждал.Наконец Вебер резко повернулся и, понимая, что необходимо сохранить хоть крохотную долю приличия, подошел к итальянцам. Более половины молилось, встав на колени, другие в ожидании смерти рыдали как дети. Антонио Корелли и Карло Гуэрсио обняли друг друга. Вебер достал пачку сигарет и подошел к ним.
– Закурите? – спросил он, и Корелли взял сигарету, а Карло отказался.
– Доктор сказал, что это вредно для здоровья, – пояснил он.
Корелли взглянул на своего бывшего протеже и проговорил:
– У тебя руки дрожат – и ноги.
– Антонио, мне очень жаль, я старался…
– Конечно, Гюнтер. Я знаю, как это бывает.
Он глубоко затянулся и добавил:
– Вот ты всегда доставал отличный табак. Это раздражало доктора.
– Cosi fan tutte, [160] – сказал Вебер, издав короткий глухой смешок. Он закашлялся и резко прикрыл рот рукой.
– Ты не зарази нас, – сказал Карло.
Лицо Вебера исказилось – он старался подавить слезы и отчаяние. Наконец он произнес:
160
Все разом (ит.).
– Простите меня.
Карло презрительно усмехнулся:
– Тебе никогда не будет прощения.
Но Корелли поднял руку, прося друга замолчать, и мягко проговорил:
– Гюнтер, я прощаю тебя. Если не я, то – кто?
Карло возмущенно крякнул, а Вебер протянул руку.
– До свиданья, Гюнтер, – взяв ее, сказал Корелли. Он задержал руку бывшего друга в своей, коротко пожал ее напоследок и отпустил. Взял под руку Карло и улыбнулся ему:
– Пошли, – сказал он, – мы с тобой были приятелями в жизни. Пойдем вместе в рай.
Стоял прекрасный день для смерти. Мягкие опрокинутые облака медленно текли над вершиной горы Энос. Невдалеке звякал козий колокольчик и мекало стадо. Корелли почувствовал, что у него самого дрожат ноги и нет никакой возможности остановить эту дрожь. Он подумал о Пелагии, о ее темных глазах, ее неистовом характере, ее черных волосах. Вспомнил ее в дверном проеме «Casa Nostra» – она смеется, а он ее фотографирует. Вот Пелагия расчесывает Кискису и разговаривает с ней тоненьким, приятным для животных голоском; вот чистит лук, вытирает слезы и улыбается; бьет его, когда украли ее козленка (он вспомнил, что так и не достал другого взамен, как обещал, – может, следует попросить отложить казнь?); Пелагия в восторге, когда он впервые сыграл ей «Марш Пелагии»; Пелагия целует в щеку Гюнтера Вебера за обещание отдать патефон; Пелагия вышивает одеяло, которое на самом деле с каждым днем уменьшается; Пелагия озадачена несимметричной вышивкой на жилете; Пелагия визжит ему в ухо, когда у мотоцикла отказали тормоза и они понеслись с горы; Пелагия под руку с отцом возвращается с моря. Пелагия была такой бойкой и ладненькой, а теперь – такая бледная и худая.
К лейтенанту подошел сержант. Он был хорватом – одним из тех головорезов-фанатиков, кто больше национал-социалист, чем сам Геббельс, но значительно меньше наделен обаянием. Вебер никогда не понимал, как такой человек сумел пробить себе дорогу в гренадеры.
– Господин лейтенант, – сказал сержант, – будут еще прибывать. Мы не можем откладывать.
– Очень хорошо, – ответил Вебер и, закрыв глаза, стал молиться. В этой молитве не было слов, и она адресовалась равнодушному Богу.
Эта кровавая бойня не имела ничего от тех ритуальных формальностей, свойственных ситуации, которые могли бы предложить кино и живопись. Жертв не выстраивали перед стенкой. Им не завязывали глаза, они смотрели в сторону или перед собой. Многие остались на коленях, молясь, рыдая и моля о помиловании. Другие лежали на траве, словно уже павшие, рвали ее, в отчаянии роя землю руками. Некоторые пробирались за спины других, кто-то стоял, небрежно покуривая, как на вечеринке, а Карло, весь подтянувшись, стоял рядом с Корелли – он был рад, что наконец умрет, и всем сердцем решил умереть смертью солдата. Корелли засунул руку в карман бриджей, чтобы остановить дрожание ноги, расстегнул китель и глубоко вдохнул кефалонийский воздух, что нес дыхание Пелагии. Он вдыхал запах эвкалиптов, козьего навоза и моря. Неожиданно ему пришло в голову, что умирать у стен борделя – несколько в духе авантюрного романа.