Манефа
Шрифт:
Бродячий музыкант заранее разбирал и, протерев, собирал свой инструмент. Долго и аккуратно устанавливал его. Садился на табурет боком к сбивающимся и рассаживающимся в амбаре крестьянам. Не глядя ни на кого, разминал пальцы, что-то мычал и начинал с "Верую"….
Зимами он куда-то исчезал. Может быть, уходил вниз по Волге к тёплой Астрахани, а может быть, переживал холода кого-нибудь из своих соучеников по детскому хору, широко раскиданных регентами по приходам и многочисленным монастырькам этой удивительно духовно активной местности. К его неожиданным появлениям и пропажам привыкли, ждали — не ждали, но встречали всегда душевно. Он всегда только сам выбирал место постоя, ел мало и без мяса, и, лишь когда что-нибудь из его одежды окончательно ветшало, принимал в дар портки или рубаху, но обязательно неновые. Проведя в одном месте два-три вечера музыки, опять уходил в неизвестно куда и на сколько, беря с собой только каравай хлеба.
Его любили и немного
Борода у Гапони, — а то был, конечно, он, — почти не росла, так, пушок под острым подбородком. А вот прямые белесые, с чуть зеленоватым отливом волосы, отродясь, похоже, не стриженные, пышно опускались прямо по спине ниже пояса. Это была его особая тайна, особая верига, и все понимали это и не смеялись его необычному для мирянина виду. Он очень любил, когда перед "концертом" девки садили его в свой круг и расчёсывали. Они протяжно пели, Гапоня что-то подмыкивал на своём невнятном языке, а по его щекам от удовольствия катились мелкие быстрые слёзы…
Путник на входе в Рубское сразу был замечен местной ребятнёй и собаками. С лаем и криками они сбегались с ближних и дальних дворов и окружали гостя всеобщим восторгом. Музыкант улыбался, заикасто мычал, гладил малышню по выгоревшим головёнкам, но ходу не сбавлял. Легко поднявшись на крутой косогор, он поравнялся с белёной кирпичной церковной калиткой. Сняв со спины котомку с фисгармонией, он нежно поставил её на траву и истово, широко, с поясными поклонами, трижды перекрестился образу Спасителя над высокими окованными медными полосами дверьми в притвор храма. Двери были заперты на огромный амбарный висячий замок, но из пристроенной к колокольне сбоку деревянной сторожки уже поспешал, смешно, словно ёжик, переваливаясь на своих коротких ножках, карлик сторож, шестидесятилетний Вася-маленький. Когда Гапоня останавливался в Рубском, он всегда ночевал только у Васи-маленького, совмещавшего караул церкви с пономарством. Рассказывали: давным-давно, когда Васе уже исполнилось семь лет, он продолжал причащаться без исповеди. И вот однажды мальчик сразу же после принятия причастия вышел на улицу. И его вырвало. А неведомо откуда подскочившая чёрная собака сожрала святые дары. С тех пор Вася не рос, а крючился: бес связал. Голова и руки у него стали как у взрослого, а согнутое тельце и ноги остались совсем крохотные.
Сторож, даже не здороваясь, сразу стал отмыкать храм. Дёрнул тяжеленную половинку, и из-за двери сильно дохнуло приятной в летний день затенённой прохладой. Гапоня, прижав к груди свою бесценную котомку, осторожно вошёл внутрь притвора, а детвора, задирая обидными словами гаркнувшего на них Васю-маленького, понесла весть в село.
Приложившись, после земных метаний, к выставленной на аналой праздничной иконе, Гапоня долго крестился и кланялся иконостасу, киотам, большому Распятию и панихидному столу. Сторож терпеливо стоял в дверях. Да и куда торопиться? — скоро уж должны были прийти бабы-уборщицы и диакон, чтобы готовить храм к предпраздничной всенощной. Дело Васи было только прибраться в пономарке, достать и протереть подсвечники, разжечь угли для кадила. Дьякон сам ревниво готовил алтарь и ризницу, буквально следуя правилу не впускать в святилище увечных от рожденья. Что ж с таким спорить? Он вообще был предельный буквоед, за что и был прислан сюда из Макарьева упрямо и не вовремя обличаемым за малейшее отступление от правил начальством. Так и засиделся в дьяконах, несмотря на начитанность и рвение.
Вечером, после церковной службы и дойки, состоялось выступление. Обширный, красного кирпича амбар Силуана Варова был набит битком. Многие селяне, отстояв всенощную, даже в дома не заходили, а сразу собрались "на музыку" в своих, согласно достатку, праздничных нарядах. Красно-малиновые рубахи, чёрные и рыжие поддёвки, тёмно-синие с росшивью сарафаны пёстро пересыпали белые одежды стариков и детей. И на скамьях рассаживались опять же из уважения к зажиточности, опуская передний ряд — для прихода огромного батюшкиного семейства и бездетного — "сам-двоих" — старосты. Бабы лузгали семечки и ворковали вполголоса. Дети крутились на полу, то вбегая, то выбегая на "воздух". В самом амбаре не курили, но зато у отворённых настежь ворот дым висел сизым облаком. Тут проходило стихийное мужицкое собрание, обсуждались вести и слухи с войны, найденный намедни в лесу неизвестный висельник и предстоящие покосы. В сторонке девки чесали волосы Гапоне, а парни задирали их беззлобно, подговариваясь в ночь пойти на кладбище, смотреть где зацветёт папоротник. Но вот подошёл батюшка, цигарки разом затоптали, разобрались
с местами и попритихли. Гапоня посидел перед инструментом, резко откинул волосы и нажал на педаль…. Вставали миром и слушали, подпевая, на ногах дважды: на "Верую" и "Боже Царя храни"……Распроводив девок, хулиганить парни начали не с самого края: самой крайней стояла закосившаяся избушка бабки Федулки, местной колдуньи. Они только издали затаясь посмотрели, как из её трубы валил густой дым, а за щелястой ставней бродил огонёк. Говорить, а уж тем более поминать имя колдуньи в эту пору было нельзя — она об этом сразу бы узнала. Поэтому также не досталось и её ближним соседям. Пройдя шумным воющим и свистящим, срывающим с петель калитки вихрем по нижней улице, они, уже тихо, заломив прихваченным по дороге чьим-то ломом замок варовского амбара, по одному крадучись пронырнули в его темноту. Хотелось учудить чего-нибудь особенное, такое, какого ещё не было. О чём бы долго потом говорили во всей округе, что вышло бы своим озорством за пределы их села. Перевернули лавки, прошарили углы, — но фисгармонию Гапонька унёс с собой в сторожку. Откатив подальше в поле пару телег и, наглухо заложив старостовы ворота поленницей, парни оставили остальные обычные иванокупальские шалости на откуп малышне, а сами двинулись к далеко белеющей под почти полной луной церкви. Около ограды постояли, подождали, пока посланные "молодые" не вернутся с четвертной бутылью самогона. Потом, давя смех, стали негромко стучать в калитку.
Маленький Вася был пьяницей, и смешно суетился по своей переполненной нежданными гостями каморке. Он топотал вокруг стола, выкладывая хлеб, лук и притворно громко охая из-за того, что завтра придётся отказаться от просфоры. А дьякон, злыдень, обязательно учует перегар и наябедничает настоятелю. Парни дружно и фальшиво утешали: ночь, мол, такая, что и поседеть от страха недолго. Тем более здесь, недалеко от кладбища. Столько жути вокруг. Вася скоренько соглашался, и сам вспоминал подобающие истории. А вот Гапоня упирался, только мыча и заикаясь, отодвигал стакан, с извиняющейся улыбкой заглядывал в лица, вдруг окружившие его с таким вниманием. Он вообще завтра собирался причаститься и уже прочитал правило последования. Парни не отступали, он тоже. И тут в общий хор уговоров властно вошёл подхмелевший уже хозяин. Он вдруг присвистнул на галдевших вразнобой гостей и в наступившей тишине предложил выпить за великий, равноангельский гапонин талант к музыке, за его призвание нести радость крестьянствующим, тяжело трудящимся людям и за то, как его мир в ответ любит, знает и ждёт на всех четырёх сторонах, — выпить вместе и стоя. Все разом поднялись, разом же немного хмурясь, подняли разномастную посуду, и так, молча, ожидающе смотрели на то, как Гапоня, побледнев от такой чести, неловко вышел из угла, принял от Васи кружку и поклонился.
Сильно запьянел он уже со второй, но показать, как складывается и раскладывается фисгармония, отказывался отчаянно. Ещё после двух кружек заснул: вдруг резко привстал из-за стола, сильно качнулся и со всего роста завалился в угол, закрыв собой крепко охваченный руками инструмент. Ни одна из настойчивых и злых попыток вытащить из-под него фисгармонию не удалась. Он, не размыкая глаз, только стонал, слюняво кривя рот, а длинные сухие пальцы мёртво держали котомку. Когда самогон кончился, удовлетворённо захрапел на своих коротеньких полатях и хозяин сторожки. Гости сами были хорошо навеселе, но никого своих не оставили, а, бросив на раззадор дьякону калитку настежь раскрытой, дружно качающейся ватагой двинулись в село.
Было уже совсем почти светло, небо на востоке от смутно-голубого мягко готовилось стать розовым, и встречающее их село слепо затаилось черными на фоне неба избами и сараями. От озерка в поле выплывали густые волны бледного тумана, в сыром воздухе молчали даже цикады, только в тальниках чуть потрескивал вспугнутый чем-то чирок. Тишина была просто осязаемой. Тёплая, не остывающая за короткие ночи земля податливо заглушала шаги. Во всех домах крепко спали. Двое самых трезвых и недовольных отделились от компании, и торопливо, почти бегом вернулись в сторожку. У самого входа над косяком висели на гвозде большие чёрные овечьи ножницы. Склонившись над Гапоней, в несколько сильных жимков, неровными хватками парни срезали под самые корни его волосы и положили около Васи-маленького. Ножницы тоже всунули ему в руку. И тут, сначала издали, а потом и поблизости повсюду закричали петухи.
Больше Гапониных концертов не слышал никто и никогда. Говорят, — он в тот день взахлёб рыдал, сжимая в руках обрезанные волосы, крестясь и указывая пальцем в небо, что-то пытался прокричать подходившим и подъезжавшим семьями на подводах к престольному празднику прихожанам окружающих деревень, но его никто не мог понять. И он пропал навсегда…. Куда он подевался? Ну не в разбойники же ушёл! Много монастырей и скитов на Волге…. А фисгармония нашлась у крыльца дома архимандрита. И никто не мог внятно объяснить: откуда она незаметно взялась за высоким забором с крепкими воротами, в глубине двора, днём охраняемого бдительным и строгим отцом Никоном, а ночью свободно рыскающими волкодавами.