Мангушев и молния
Шрифт:
Мангушев удовлетворенно кивнул, понимая в себе самом теперь куда больше, чем прежде.
Он теперь только и делал, что принимал отовсюду сигналы.
Все сигналы, посланные желудком, были Мангушевым получены вовремя, были в нужные сроки обработаны и уложены в уютные ячейки подсознания,
Теперь самое время окунуться, и он окунулся, и в его окунании не было ничего примечательного: плыл он саженками и вертел при этом головой, как это и полагается при подобном народном стиле плавания.
Выйдя из воды, он остановился и бросил взгляд в сторону соседей.
Не то чтобы ему хотелось внимания с их стороны. О нет! Но он хотел к себе интереса. Ненавязчивого такого интереса. Ведь хочется же, чтоб окружающие испытывали бы к тебе ненавязчивый интерес, но очень близко при этом не приближались. И интерес чтоб был не оскорбляющий, без насмешки.
«И не подобострастный», — через некоторое время добавил он.
Соседи
Дочь была прекрасна, восхитительна была дочь. И совсем она не белобрысая, а русая. Тонкие черты, носик прямой, хороший; пышные, словно припудренные ресницы, а в фигуре — тонкость и одновременно мягкость, и ноги, не нахальные, а тоже округлые и мягкие, и ступни, очень аккуратные, маленькие ступни — Мангушев внезапно обнаружил, что в родном городе он уже соскучился по маленьким, хорошо выточенным не растоптанным ступням — и нога в подъеме была тоже нежной, но не вялой, а так хорошо сохраняющей форму, что ступня не должна была распластаться при ходьбе, не должна была; большой палец не мясистый, но и не худой, не костистый, не длинный, хороший палец, и ноготь на нем был самой идеальной формы.
«Форма ногтя на большом пальце сильно зависит от строения всего пальца, всей стопы, и всегда выдает в женщине породу», — думал Анатолий.
Он вдруг обнаружил, что он думает над тем, что видит и что с ним это происходит так красиво и внятно как бы впервые: раньше он только бессловесно наблюдал, нечленораздельно бурчал, читал про себя газету или видел фильм, а теперь он смог об этом сказать стройно и, следовательно, красиво хотя бы и самому себе.
Он вдруг понял, что из водоворота слов, царившего вокруг, с некоторых пор он может выбрать самые нежные и влажные, и он выбирает их и соединяет, и, соединившись — гармонично зазвучав, — как он сказал сам себе, они становятся мыслью.
Вот эта мысль начинает жить уже какой-то своей, особенной жизнью, и вот она стремится покинуть его, она упирается, извивается, становится то упругой, то осязаемой, то бестелесной, ускользающей, потому что он ей-то уже не нужен, а ему нужна она. И сколько сил следует положить на то, чтобы удержать за хвост эту улепетывающую особу и сколько при этом происходит вмешательств со стороны, каких-то побочных событий, впечатлений, явлений, которые не дают ее сосредоточенно удерживать. Словно все содружество мыслей противостоит тебе, словно оно только и ждет, когда можно будет выдернуть новорожденную, пусть скользкую и очень подвижную, но все же беспомощную, еще синюю от натуги, у тебя из рук и утащить ее, присовокупив к своей компании, и сколько телесной радости испытываешь тогда, когда удержал, когда смог додумать ее до конца, и она оформилась окончательно, и она уже узнает своего родителя, — он уже сбивался на воспоминания, — она твоя! Твоя!
«Это счастье», — сказал он мухе, которая ползала по подстилке.
«У дочери водоноса, — медленно и осторожно продолжал думать Анатолий на все ту же тему женской стопы, чуть ли не вслух, чуть ли не по слогам, бережно, чтоб только не вспугнуть, чтоб только не расплескать то, о чем он говорит, чуть ли не изменившимся от всех этих открытий блеющим может быть внутренним голосом, — в стопе у дочери водоноса в силу наследственности было бы много мяса, и ноготь был бы толстым, многослойным, ядовито выпирающим и она обязательно делала бы педикюр и красила бы его в яркое, или еще — ноготь на большом пальце сильно стригут и он проваливается, продавливается, обрастая вокруг плотной кожей и одновременно такой же кожей обрастает сознание, — уже очень быстро бормотал он, — а здесь с ногтем все в порядке, просто отлично все с ногтем, и скос от большого пальца до мизинца просто великолепен, и следующий за большим, указательный палец на ноге не вылезает вперед, не обгоняет все остальные пальцы. Приятно держать такую стопу в руках!»
Уффф!..
Мангушев еще долго смотрел на изумительные ступни, а потом ему пришло в голову, что если мысль о чем-то убийственно точна, — то, называя это что-то только ему одному присущим именем, перечисляя только ему присущие признаки, мы, тем самым, как бы оформляем изъятие этого чего-то из окружающего мира и что существовать в этом мире может только еще не названное нами, то есть и им, Мангушевым.
Он ошалело взглянул на девушку. Ему совсем не хотелось оформлять ее изъятие.
«Бред какой-то», — выдохнул он и сразу успокоился.
Мысли у него как-то сразу кончились, и установилась послемысленная пустота, и он испытал от этого огромное облегчение и с огромным облегчением он взглянул на лежащую Леночку.
Какое-то время он еще существовал безо всяких фантазий, а потом что-то незаметно вернулось к нему и потом ему почему-то представилось, что эта чудная — да-да, чудная Леночка вышла замуж и проснулась раньше мужа на подушке, а утренний свет рапирами проникает сквозь задернутые шторы, рождая резкую полосу света и тени, и тень ложится на лицо спящему, и это лицо кажется неживым, до того кажется,
что молодая неопытная супруга начинает прислушиваться, дышит ли он, но он вполне дышит, и она вдруг понимает, что этот человек ей как бы на всю жизнь, и ее, наверное, охватывает легкое недоумение, беспокойство, а под глазами у него могут быть даже синие круги и утренняя щетина непременно выступит, а она малодушно даже и не подозревала, что она может так сильно выступить и теперь вот должна любить в нем даже эту щетину, а еще и то, как он шумно встает по утрам, и то, что он слегка кривоног — у него, как оказалось, тощие икры, да и вообще их почти нет, словно у кузнечика — и мелкие, обтянутые лопатки и гряда позвонков и много веснушек и родинок, и островки родимых пятен, и от этого кожа кажется нечистой, и, умываясь, он плещется словно животное — трубит, сморкается, и запах от него исходит, и к этому запаху еще нужно привыкнуть, потому что пахнет не симпатично.Мангушев все еще стоял и смотрел на спящую Леночку и легкая, ни к чему и ни к кому не обращенная зависть овладела вдруг его сердцем, зависть, живущая где-то глубоко мокрым мышонком и при необходимости вспархивающая наглым воробушком.
А потом он вспомнил свой первый эротический опыт и Надюшу Т., много старше его и то, как он, преодолевая что-то в себе, целовал ее медицинских размеров каменеющий сосок, а она так при этом отчего-то смеялась и гладила его по голове.
Может быть от всех этих, в некотором смысле, тоскливых дум, у него снова заныла спина и шея — опоясывающая боль зарождалась где-то у поясницы и, постепенно завоевывая все новые и новые пространства, поднималась вверх — и он принялся разминать ладонями шею, а потом согласился на это тонущее чувство, решив, что все это из-за холодной воды, и нужно как следует погреться — полежать на солнышке.
Он стал опускаться на подстилку так, как опускаются только люди с больной спиной; держа туловище прямо, приседая на корточки, напряженно всматриваясь вперед, в какую-то пустую точку, словно прислушиваясь и ожидая от своего собственного тела подвоха.
Солнце занялось им немедленно; стало тепло и уютно, боль, тупея, растворилась и все мысли до единой птичками в форточку вылетели из головы, а солнце уже пощипывало плечи и насмешливо проводило по лопаткам горячей губкой, отпускало на время и опять проводило, и его разморило окончательно, и в голове сделалось мягко, будто мозг безболезненно заменили на хлопок, в котором среди волокон лишь изредка можно натолкнуться на колючую семечку — желание, и желание это элементарнейшее, например, не открывая глаз, наощупь, найти бобочку и напялить ее на темечко и, распластавшись снова, утонуть-утонуть в солнечной вате, и под веками уже забегали-забегали золотистые искорки, их подхватил слабый поток и неизвестно куда понес, и неизвестно откуда взялась та старушка, с курсистским прошлым и когтистыми лапками, — она все хватала ими воздух, все хватала и что-то беззвучно говорила, и глаза у нее без век, и он все силился услышать, понять, что она говорит, все силился вспомнить при каких обстоятельствах он ее видел, а говорила она, судя по артикуляции, что-то знакомое до зубного нытья, но не вспомнить никак; а волосы ее — седые стриженые космы растрепаны и страшно становится, и не старушка это уже вовсе, а птица, а вокруг него все рожи, рожи, хихикающие, обступающие, берущие в кольцо, теснящие, а он уже задыхается в их окружении, широко открывает рот и никак не может вдохнуть: воздух как бы останавливается перед входом в горло и не идет туда, и у него начинается натуральное удушье, он хватается за горло, а вокруг все эти рожи, и наконец вместо рож — одни раки — красные, пустые, высосанные и он тоже среди них красный пустой рак, а в теле у него пальцы — белые, крупные, жирные — туго копаются в нем, выскребают, и вот уже все выскребли, и тут его начинают одевать на руку, как перчатку, протискивая, уплотняя каждый палец, и его голова какое-то время болтается беспомощно, и глаза его видят как все вокруг качается из стороны в сторону, ускользая от фокуса, и указательный палец той руки находит как бы вход в шею и вот этот палец уже у входа в череп и его проталкивают внутрь, и вот он уже в самой голове, и он в ней отвратительно ворочается, устраивается, заполняя все самые мелкие, самые ничтожные, но такие дорогие ему, Анатолию Мангушеву, пустоты. И его уже явно тошнит, и он уже окончательно одет на все пальцы и уже несколько раз пробуют, хорошо ли, достаточно ли туго он одет — и, наконец, разводят средний, большой и указательный и он, помимо своей воли, кивает головой и хлопает руками.
Он проснулся в испарине.
Роскошное солнце палило нещадно; в природе установилась мощная, дивная духота, духота, по которой тоскуешь, которую вожделеешь подслеповатыми, без мороза промозглыми, а с морозом пробирающими до костей зимними днями; духота, к которой с гниющей осени стремишься каждой своей душевной подвижкой-заслонкой, фиброй, жаброй, и которой бежишь, едва только она устанавливается.
У него уже горела кожа. Он лежал какое-то время соображая — приснилось ли ему все это, или вся эта гадость все же происходила с ним наяву?