Манхэттенский ноктюрн
Шрифт:
– Зачем же ты ее удалила? – поинтересовался я.
– О, это все Чарли. Знаешь, это особый мир, а Мерк говорил, ему было жаль.
– Я думаю. Все это на самом деле страшно запутано.
Мерк снабжал ее одним наркотиком, к которому она по-настоящему пристрастилась – кристаллическим метедрином, продолжала она, и вскоре они уже со смехом вспоминали, как он ее изнасиловал.
– Знаешь, я здорово пристрастилась к кристлу, [10] вовсю трахалась, а потом по пять часов приводила себя в порядок, такая вот фигня, – вспоминала Кэролайн. – Он тоже смолил крэк. Мы пару раз попробовали двойной мастер-бластер, [11] когда я, ну, ты знаешь, делала ртом, и когда он почти кончил, он как следует затянулся. У него сразу все получилось. Мы попробовали и со мной. Он начал работать языком, но ничего не вышло. Он не сумел по-настоящему сконцентрироваться на мне. Еще что мне хотелось попробовать, так это героин, но я сказала ему, что не хотела бы колоться. Он достал немного героина, который можно курить. Понимаешь, так можно покурить раз или два, ну, может, три раза, и не привыкнуть.
10
Кристаллический кокаин, старое название крэка – курительного кокаина.
11
Достижение оргазма в результате курения крэка и одновременной фелляции.
– Ну и сколько же раз ты пробовала?
Она хихикнула:
– Три.
Как-то раз апрельским вечером, когда они баловались наркотиком перед открытием клуба, продолжала Кэролайн,
Спустя два дня, после того как Лос-Анджелес подсчитал своих покойников и на Южной центральной телефонной станции прозвучали последние выстрелы, Кэролайн приехала в Нью-Йорк.
За годы работы репортером я понял, что людей, видимо, гораздо больше волнуют события, спровоцированные ими самими, чем подлинные неожиданности. Непредсказуемое происшествие не может вызвать истинного сожаления, тогда как событие, которому кто-то поспособствовал, может бесконечно вызывать гнев или раскаяние. Так было и с Кэролайн. Насилие, совершенное над ней Мерком в клубе, было жестокой неожиданностью, но никоим образом не ее виной; однако последующие события проистекали из цепи осознанных поступков. И все же эти два события связаны между собой; эти два типа событий связаны между собой. Первое было зверским, и тем не менее оно показало Кэролайн, что с ней могут обойтись по-скотски, и она это переживет, – если и не совсем целой и невредимой, то, по крайней мере, без функциональных нарушений. Таким образом расширялся спектр пережитых ею оскорблений и унижений. Если она по-прежнему боялась насилия, то уже какого-то иного. Если она столкнулась с тем, что другое человеческое существо воспринимает ее всего лишь как вещь, то могла, если хотела сама, воспринимать себя лишь как вещь; выражаясь языком феминистской теории, она могла «принять свое овеществление», и это очень точно и правильно. Если с ней обошлись по-скотски, то теперь она могла, по крайней мере, оценить различие между самим изнасилованием и восприятием его.
Есть люди, которые получают удовольствие от унижения или стремятся к нему, думая, что будут наслаждаться им. В конце концов, проверка опытом в их власти. Возможно, они пережили унижение и даже нашли в нем удовольствие. Или, может, они обнаружили, что в процессе унижения происходит своего рода самоосвобождение; человек недееспособен; ответственность снимается. Я описываю не то, что составляет содержание подлинного события, а последующие мысли по поводу этого события, накапливающиеся в голове человека. Один товарищ-репортер как-то рассказал мне, что, когда ему было семнадцать лет, его изнасиловали в парке три мужика. Они проделали с ним все, что могли, и он пролежал в больнице две недели. Теперь этот юноша стал взрослым мужчиной, у него четверо детей и вполне довольная жена. Он ничем не провоцировал нападение. По просьбе матери он отправился в бакалейную лавку на велосипеде. Мужчины стащили его с велосипеда и отволокли в парк. И вот что странно: он не жалел об этом инциденте. Он признался, что если бы ему представилась возможность стереть этот случай из памяти, он не стал бы этого делать. Он по-прежнему думал об этом случае; этот эпизод оказался важным для него и дал ему возможность поразмышлять о других проявлениях сексуальности. Он стал болезненно любопытен – факт, который он без всякого сожаления связывал с этим инцидентом.
В случае с Кэролайн взаимодействие случайностей и событий, у истоков которых стояла она сама, оказалось слишком сложным для моего понимания, но тем не менее оно имело место. Я полагаю, именно это предвидел выпускник Йельского университета, когда предупреждал Кэролайн, что ей придется трудно. Он знал, что раз она так легко переспала с ним, она точно так же будет спать и с другими, и поэтому можно с уверенностью предсказать, что другие не будут так добры, как он. Когда мы становимся родителями, у нас быстро наступает отрезвление: мы видим, как впечатлителен ребенок и как легкое новое впечатление быстро превращается в привычку, которая в итоге наносит ущерб личности. Слушая рассказ Кэролайн о ее одиссее из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, я не мог не испытывать странные смешанные чувства беспристрастного журналиста, любовника и отца. Без сомнения, я рассуждал с некоторой долей самодовольства, но все мои рассуждения рассыпались из-за слабых мест в аргументации, и все же они начали объединяться вокруг одного решающего вопроса. Погрузившись в размышления, я догадался, что еще задолго до приезда в Лос-Анджелес Кэролайн должна была пережить некое грубое насилие, некий стресс, сорвавший ее с нормальной траектории, по которой протекает жизнь большинства маленьких девочек, и загнавший в странный зигзаг насилия и половой жизни, который она описала. Это переживание, должно быть, оказалось переносимым – ведь она выжила – и все же необычным даже для девочки из сельской семьи, принадлежащей к нижним слоям среднего класса, с затюканной матерью и отчимом с сомнительными намерениями и ненадежной психикой. Я вдруг понял, что это событие – хоть и ужасное – было таким же типичным, как кровосмешение или какое-нибудь аналогичное противоправное половое сношение. И все же я чувствовал, что было что-то еще, что-то, не вписывающееся в социологические построения, но обладавшее для маленькой девочки поэтическим единством и силой. Умы детей не загромождены житейским мусором. Мир сверкает новизной, язык могуч и ярок, образы пока еще не сформированы. Какой была та девочка, гадал я, которая превратилась в эту женщину? И если что-то произошло, то что именно?
Но потом, выглянув из окна квартиры Кэролайн, я проклял себя за то, что в полупьяном
состоянии развлекался такими дурацкими рассуждениями. В данном случае сентиментальное воспитание было ни при чем; просто я, как полнейший болван, оказался в одной комнате с непотребной женщиной, которая спит со всеми подряд. В этом городе в других комнатах всегда есть люди, занимающиеся другими делами. Теперь я стал одним из них. С этой мыслью я и вернулся к постели, чтобы выслушать что-нибудь еще из того, что собиралась поведать мне Кэролайн. Тогда я еще не знал, что вопрос относительно детства Кэролайн, сформулированный мною в процессе таких утомительных размышлений, был до жути похож на тот, за который инстинктивно ухватился Саймон Краули перед смертью. Одно из существенных различий между нами заключалось в том, что я интересовался ответом, а он его требовал. И тем не менее, как это ни странно, именно Хоббс услышал его – от самой Кэролайн. Таким образом, между нами троими существовала связь, не известная ни одному из нас; таким образом, нить из клубка наших отношений непостижимым образом тянулась к событию, в котором ни один из нас не участвовал.Но только позднее, намного позднее, все это прояснится для меня; пока же я слушал Кэролайн, которая описывала первое время своей жизни в Нью-Йорке. Был апрель, и вначале она остановилась в дешевой гостинице прямо у парка Вашингтон-сквер; подходя к окну, она наблюдала, как распускаются листья, разглядывала лица, здания, уличное движение, тени, скользящие вдоль авеню и пересекающие улицы, особенно Мидтаун, где по улицам ходили деньги, воплотившиеся в человеческие существа. Она сказала бы, что в Нью-Йорке женщин воспринимали серьезнее; выглядели они хуже, чем женщины в Лос-Анджелесе, но у них было больше прав; они участвовали в игре. Куда бы она ни пошла, она понимала, что той Америке, которую она знала до сих пор, недоставало сплоченности и целеустремленности. Даже Лос-Анджелес казался распутным, разодранным автострадами, вывернутым напоказ, песчинкой под солнцем. В Нью-Йорке же все было шито-крыто. Даже бедные и несчастные наделены были каким-то особым величием в своих страданиях. Безобразного вида мужчины в лохмотьях шли подобно великанам сквозь толпу, протискиваясь мимо, ну, скажем, похожей на ястреба женщины лет сорока пяти, которая могла бы перечислить по памяти все квартиры, продающиеся за миллион долларов и выше в данном квартале на Парк-авеню, разговаривающей по мобильному телефону с мужчиной, каждый вечер составляющим видеоряд крупнейшего в стране послеполуночного ток-шоу, определяющим по одиннадцати мониторам телекамер плавную последовательность дальних и крупных планов, – панорамный план массовки, предельно крупный план улыбающегося гостя, быстрое переключение на ведущего, насмешливо играющего бровями; здесь делались состояния, и Кэролайн поняла, почуяла, что происходящие дробление и распад Америки хоть и проявлялись в Лос-Анджелесе, но предопределялись и в Нью-Йорке. Здесь были культурные разрывы, разломы, ниши, были люди, которые знали, как ворваться в них со своими программами, образами, словами и анализом. Она видела людей, торгующихся в ресторанах, фотосъемки на улицах, отношения, говорившие о том, что общество ничего не раздает задаром, что-то хорошее приходится покупать или совращать или в открытую воровать. А где она найдет себе применение в этом городе, она не знала, но в тот момент это ее и не беспокоило; в первое время она чувствовала себя свободной от всего, от чего она уехала, свободной даже от себя самой, и хотя в Лос-Анджелесе она жаждала доставлять удовольствие, смеяться и трахаться с другими, теперь она взяла себя в руки и блюла себя. Много лет назад она жила в прохладном климате, и это ей нравилось, нравилось, что приходится кутаться в пальто, нравилось бывать в кафе и музеях, нравилась ее первая манхэттенская квартира на Западной Девяносто седьмой улице, из которой она могла глазеть на толпы, движущиеся внизу вдоль мокрой ленты Бродвея, с его жалкими продавцами книг, мокнущими под моросящим дождем, с его скоплениями такси, останавливающихся и едущих и снова останавливающихся и снова едущих, с его хмурой сосредоточенностью; на старые здания и глубоко въевшуюся грязь и сознавать, что на ее памяти это первый раз, когда она может назвать себя счастливой.
Она рассказала мне, что первая любовная связь в этом городе была у нее с молодым врачом, с которым она познакомилась однажды ночью на улице у корейской бакалейной лавки, и в течение тех нескольких недель, что она встречалась с ним, он неизменно был несчастным и измученным. У него было стройное тело, возбуждавшее ее, но у него то и дело возникали затруднения с эрекцией; он работал врачом-стажером в онкологическом отделении больницы и целыми днями смотрел в глаза страдающих и умирающих, вдыхал испарения живых трупов, наблюдал красноту опухолей, разжижение костей, божественную прелесть морфина. Каждый день он тратил свои душевные силы в больнице, и хотя она и полюбила его, правда не слишком сильно, она не удивилась, когда он ушел от нее и больше ей не звонил.
В течение некоторого времени она оставалась одна, не работая и тратя сбережения.
– Ты работала? – спросил я.
– По правде говоря, нет.
– Как же ты жила?
– Я отказалась от своей квартиры, – ответила она.
– А где ты жила?
Объяснение крылось во внешности Кэролайн и ограниченных возможностях богатства. Ведь даже самые богатые люди могут находиться одновременно лишь в одном месте. Хотя у них может быть две, три и более резиденций. И однажды, находясь в квартире подобной персоны, она сообразила, что люди порой уезжают на шесть месяцев в Италию или их, например, переводят в Гонконг. Это были люди, принадлежавшие не к какой-то определенной нации, а к стране богатства. И они нуждаются в том, чтобы кто-нибудь передавал сообщения, пересылал корреспонденцию или поливал плакучие вишневые деревца в пентхаусе. Соглашения всегда бывали временными, и упоминание о том, что Кэролайн пребывала «между квартирами», «еще не устроившись в городе», еще больше упрощали их. Владельцы квартир, разумеется, знали правду или догадывались о том, что единственным ходатаем Кэролайн выступает ее красота, но им было также известно, что ее привлекательность наводит на мысль о том, что хозяин апартаментов – человек щедрый и утонченный. Присутствие Кэролайн было чем-то вроде лести самому себе.
Так она и перемещалась из одной квартиры в другую, едва сводя концы с концами среди роскоши, постоянно испытывая недостаток в наличных деньгах и все же тем или иным образом удерживаясь на плаву. В каждом месте она пристально изучала ковры, книги и фарфор. Еще она всегда прочитывала найденные письма и дневники и поражалась, какими несчастными бывают богатые или какими несчастными они себя воображают. Она знала, что ей надлежит быть осторожной относительно тех, кого она приводит в квартиру, чтобы до владельцев не дошли слухи о том, что она марает их доброе имя и ковры вместе с мужчинами, топающими по ним. А в многоквартирных домах всегда попадались мужчины «в возрасте», находившие ее интригующей, которые не могли не предложить ей «совет относительно капиталовложений» или маленькие подарки, стоившие больших денег, пока она помнила, что не стоит здороваться с мужчинами в присутствии их жен.
Тут я прерву изложение длинного рассказа Кэролайн, чтобы упомянуть, что даже слушая описание первых дней ее пребывания в Нью-Йорке, я не мог отделаться от странной мысли, что придет время, когда постаревшая Кэролайн будет кому-нибудь живописать эти дни. Если она не упомянет меня прямо, то, по крайней мере, распишет период, когда в возрасте чуть за тридцать она жила в двух шагах от Центрального парка и была обручена с Чарли. Я предполагал, что не захочу встретиться с нею в будущем, и в этом мне чудился отзвук печали, ибо сейчас, когда мне почти сорок, я нахожу женщин, всех женщин прекрасными. Нет, это неправда – не всех женщин. Но многих из них. Конечно, маленьких девочек, подростков и девушек между двадцатью и тридцатью годами. Но и женщины постарше, шестидесятилетние, семидесятилетние и даже восьмидесятилетние, бывают в равной степени неотразимыми. Кажется, что они знают так много. Они взирают на всех, кто моложе, мужчин ли, женщин, не важно, с мягкой ясностью во взгляде. Они прожили свой век или большую его часть и, наблюдая, как другие борятся за любовь, за самих себя, за уверенность в будущем, они вспоминают свою собственную борьбу. А еще есть пятидесятилетние женщины, они достигли возраста мудрости; они опустошены, и в них иногда ощущается горечь, но чаще они бывают сильными и выносливыми от долгого восхождения. В конечном счете они кажутся более уверенными в своих возможностях, в то время как мужчины их возраста начинают сдавать, потихоньку превращаясь в развалины, и остаток пути приносит им грузность или, наоборот, костлявость, сутулость, шишковатые и больные пальцы ног. Ну и, конечно, сорокалетние женщины. Этих воспламеняет сила желаний. Возможно, нет никого более сексуально привлекательного для мужчин, чем женщина от сорока до пятидесяти лет. Ей доступна безграничная свобода, и все же она знает, что время многое отнимает у нее даже тогда, когда преподносит более щедрые дары. Когда я был молодым человеком двадцати пяти лет от роду, я не мог разглядеть сексуальность – часто добытую ценой больших усилий – женщины лет, скажем, сорока трех. Но теперь я ее вижу. Это что-то вроде ореола.