Мания. Книга вторая. Мафия
Шрифт:
Правда, потом он все больше и больше ощущал, что попал не в сферу профессиональной работы, а обреченности научного любительства. Когда нельзя было просчитать, что произойдет или случится в следующую минуту.
Кто-то из свежих эмигрантов сказал: «Когда страна перестанет тревожиться за одного из нас, она потеряет всех».
Именно потерянность чувствовал и он. Нет, в ЦРУ все было отлажено с четкостью безупречного механизма. Его – стерегли, по-русски сказать, ко всему этому и «пасли», то есть за ним же – за разведчиком – шпионили. Переглядывая газеты и находя в них те публикации, через которые проникали шифрованные
Он не хотел простирать своих знаний, а тем более влияния дальше положенных ему пределов. Потому что знал: рано или поздно наступит тот самый кризис доверия, который пережили все гиганты прошлого, когда без клочка доказательств тот, кто считался самым-самым, вдруг выпадал в осадок истории. В гнусный ее осадок.
Потому форма поведения, выработанная им, не была отягощена ситуациями, возникшими вдруг. Ибо он наперед знал, какой фактор когда и как улегает в общее, ему уготованное положение.
Цэрэушники, как им было замечено, на ученых смотрят с некоторым пренебрежением. Они им кажутся людьми без прошлого. У них нет национальной заносчивости, а значит, и того кондового патриотизма, который, как они считают, и создал нацию.
И главное, в сущности им нечего скрывать из того, что у них было и что привело к деформации личности настолько, что она теряла всякий, а не только человеческий облик.
«Думайте одной извилиной, – наставлял своих подчиненных Бернар Уильямс, – и знайте, что испорченность собственной натуры – ваше главное достоинство».
Где-то, читал Оутс, выходит газета с названием «После суда». Наверно, она пишет о заключенных. Что-то подобное надо издавать и в ЦРУ. Для тех, кто пережил жизненный кризис, проклял несовершенство системы, продрался сквозь сито наблюдательной комиссии, следящей за его психикой, и как провинившийся перед обществом и дальше пошел пребывать в изматывающей душу гражданской апатии.
И это все ждет-поджидает его. Пока он блюдет чьи-то интересы, худо-бедно держит подконтрольность над тем всем, что ему поручили, выполняет свой моральный долг и, главное, имеет шанс на успех, до тех пор за ним соблюдается тот социальный статус, который послужит основой однажды оставить его в покое.
А пока надо больше и больше совершенствовать формы удовлетворения противоречий, вгрызаться в анализ событий, гасить в себе приверженность к идеалам и помочь поставить на колени у паперти кормящую весь мир Россию.
Тем временем из Нью-Йорка, где они чинно отобедали в компании журналистов, которым обычно заказывают политику, они снова зарулили в аэропорт.
И опять никто не сказал, куда на этот раз несут их черти. Да Оутс уже отвык любопытничать. Он устроился у окна с газетой в руках и там неожиданно натолкнулся на сообщение, что некий праздный любитель неба мистер Майк Хог решил совершить впервые в жизни затяжной прыжок с парашютом. Покойному было сорок семь лет.
Оутс похолодел.
«Убили! – пронеслось в сознании. – Но за что?»
Он знал, как после смерти Карлы он боялся высоты. И – вдруг…
– У меня
в Москве есть один знакомый, – тем временем точал Дитлер, – его фамилия Грамолин. Так, видимо, он получил это прозвище как алкоголик. Всегда говорит одно и то же: «У тебя там грамольки нету?»Самолет приземлился в Лос-Анджелесе.
5
Лос-Анджелес встретил их влажным теплом. Ветерок слегка играл в вихрах пальм. Океан дышал широко и вольготно.
Оутс любил Калифорнию. Тем более что в Санта-Барбаре жил его один родственник, в Анахайме – второй. И с тем и с другим он не виделся целую вечность. А в Сан-Хосе обитал психиатр Николя Дрю – милый такой француз, умеющий готовить кофе по-турецки.
Но Дэвид знал, что даже тут, в Америке, он себе не принадлежит, потому неведомо, как им распорядятся его хозяева. Может, вот так же, как Хога, заволокут в небо и бросят оттуда без парашюта.
У самолета их встретил крытый фургон.
Из тех, кто роился вокруг, Оутс знал двоих – полковника Джеймса Хардуэя и капитана, выходца из Австралии, Эдриана Игла.
Остальные явили собою некую серую толпу.
Когда расселись, чтобы ехать, Дитлер сказал:
– Лос – по-немецки – «давай». Интересно, чего мы тут кому-либо должны давать?
– Скоро узнаете, – с улыбкой пообещал Джеймс и, придвинувшись к Оутсу, спросил: – Вы дружили, да?
И Дэвид понял, что полковник говорит о Хоге.
– Он был хорошим парнем, – ответил Оутс. – И потому тяжело воспринимал тяготы жизни.
Они помолчали.
И вниманием опять завладел Дитлер, пересказав всем, кто тут был, как ел в Волгограде черную икру из корыта – да ложкой.
– Так вы, что, ждете преклонения перед вашим мужеством? – спросил Игл.
– Почему?
– Потому что наевшийся икры, как аллигатор, не ест полгода.
Все засмеялись, потому как именно в это время Грин аппетитно поедал сэндвичи.
– Как Россия живет? – спросил Оутса Хардуэй.
– Всяко, – ответил Дэвид. – Но главное – весело. Какую бы глупость ни творили политики, а русские – смеются. Удивительная нация!
И хотя Джеймс не задал очередного вопроса, Оутса понесло на него ответить:
– Горбачев – атеистически мудр, но, как изгнанный за веру инок, слишком наивен. Ему кажется, что коммунисты, настроенные только разрушать, способны на менее позорные деяния. И он серьезно думает, что они еще что-либо построят.
– Да, – подтвердил Хардуэй, – угрозами всему человечеству они, конечно, повредили своей репутации.
– И дело даже не в этом. Правившая партия там породила нигилизм. А фальшивые проигрывания типа свободных выборов смешили даже убежденных партийцев. Потому Горбачев сейчас воспринимается как очередной клоун, который провалится в третьем акте.
– Зато политические амбиции там на высоте.
– Конечно. Тем более когда сейчас уже явно обозначился коммунистический феодализм.
Они, наверно, еще сказали бы друг другу много всего, но фургон остановился и шофер отпер дверь.
И Оутс увидел, что их привезли в пригород Лос-Анджелеса Беверли Хиллз и высадили возле одного из роскошных особняков.
– Хэллоу! Оутс! – вскричал идущий ему навстречу толстяк Бернар Уильямс.
Был он в своих вечных подтяжках, с неизменной сигарой во рту.