Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Есть смысл опять отослать читателя, а может быть, и слушателя лекции к тем самым почтовым карточкам начала века. Что там представляли из себя Париж до барона Османа? Правильно, мощеная улица и тротуары? Не правило, а исключение. Кстати, если бы кто видел этот бисерный почерк «мушиные каки», которыми были исписаны эти открытки. Иногда он писал родителям или друзьям обратным ходом между строк. Бумаги мало – информации много. Кстати, эти почтовые карточки, их отправка, стоила дешевле, чем письма.

Итак – он взглянул! Кажется, в то время в Марбурге уже ходила электрическая конка, но романтичнее, конечно, в экипаже на лошадиной тяге. Ощущение расстояний, несмотря на наличие разных, но стабильных по много десятков, а иногда и сотен, даже тысяч лет мер длины, со временем меняется. Калужская застава в Москве, двести лет назад, по определению, край города, нынче, под названием Октябрьской площади, чуть ли не центр столицы, по крайней мере, на ней расположено три общероссийских учреждения

включая Министерство внутренних дел, а в новом жилом доме на этой же площади – несколько зарубежных посольств. Подобные масштабы сохранились и в Марбурге столетней давности. До Gisselbergstrasse – название можно перевести как «Улица Гиссенской горы» – здесь Пастернак и поселится, – расположенной тогда на самой окраине, от вокзала, минуя подножье скалы, можно было дойти минут за тридцать, но, думается, он все же пошел сначала в университет – это минут пятнадцать. Кстати, один маршрут. Солнце, тишина, нарушаемая лишь звонком кондуктора конки. Желтый кожаный чемодан, хорошо попутешествовавший раньше с папочкой, стоял между сидениями. Лошадка идет сначала через один мост, над тихим Ланом, потом через другой мост, над его протокой. Где-то на этом отрезке пути, если доверять письменным свидетельствам, «в пяти минутах ходьбы от вокзала», слева находилась гостиница , здесь останавливались сестры Ида и Лена Высоцкие; Пастернак был влюблен в Иду. На этом же отрезке пути, почти напротив бывшей гостиницы, сейчас находится огромный магазин с интернациональной маркой «Вульворт», магазин недорогой. На стороне отеля – другой супермаркет. Почему сразу же, отправляясь от вокзальной площади по пастернаковскому маршруту, обращаешь внимание на эти два магазина? Но здесь надо вспомнить еще двух женщин, которые так много значили для Пастернака.

Жизнь и её обсказ существуют только в причинно-следственных связях. Лишь складываясь в своей таинственной бытовой последовательности, они приобретают полноту и весомость. Факт сам по себе гол и плосок, он не говорит, а лишь лопочет, но чтобы он набрался сил и заговорил, его надо сопоставить и сложить с другим. Так в химии вещество, само по себе не участвующее в процессе, делает реакцию стремительной. Мысль ясна, и к чему же здесь ее пояснить. Зайдем лучше в «Вульворт».

Для русского, советского замеса, человека подобный магазин – это целое приключение. Я сам лично хорошо знаю, как в прошлое, советское время, в Финляндии, с крошечными командировочными деньгами, я долго ходил по бесконечным залам магазина «Штокман», выбирая из длинного списка у себя в блокноте помеченные вещицы. Ах, ах, купите мне лифчик, там это копейки. Ах, ах, купите мне дрель, у них это сущая мелочь! Мы тогда редко выезжали, а быт и жизнь, как Молох, требовали «к случаю» одежды, книг, которые еще надо было, рискуя, провозить через пограничников и таможню. Актрисе нужно было какое-нибудь платье, блузку, выходные туфли или косметику для сцены и жизни. Не забуду, как возвращаясь из той же Финляндии, взял в дорогу подаренный профессором-славистом томик тогда запрещенного Солженицына. Всю дорогу читал, вокруг ходила, щелкая зубами, стюардесса. На таможне мне устроили демонстративный шмон. Но соблазнительный томик я предусмотрительно оставил в самолете. В этом смысле жизнь упростилась, в Москве, наверное, есть всё, дело лишь в цене.

На этот раз я захожу в «Вульворт», чтобы купить для Саломеи высокий и прочный термос, с которым она будет ездить на свои процедуры. Когда же заниматься поиском в Москве? В её, через день, каторге с машинами «скорой помощи», операционными, аппаратами, распухшими, вдрызг исколотыми венами на руках и видом через прозрачные трубки токов собственной и чужой крови – есть одна особенность: она сможет без вреда для себя съесть яблоко или бутерброд с икрой или соленой рыбой, лишь когда лежит под напряжения действующего и работающего вместо её собственных почек аппарата. «Чего тебе, Саломея, привезти?» – «Удобный термос». Значит, такой, что не разобьется, случайно выскользнув из руки, когда другая неподвижно прикована к креслу трубками, по которым текут растворы.

Описания здесь не будет. Уже привыкли: «Вульворт» как «Вульворт», ряды недорогих вещей, необходимых в жизни и быту, без роскоши, нужных для людей небогатых, скорее даже бедных. Я прихватываю еще зимние светлокоричневые сапожки 38-го размера. К легкой дубленке. Всегда она носила 35-й, но дело к старости, здесь надо, когда «скорая помощь» гудит под окном, быстро, просто сунуть ноги в сапожки, нагнуться, подтянуть молнию, взять сумку, в которой другой, для лежания в специальном кресле, костюм, термос – будет новый! – коробка с бутербродами, коробочка с лекарствами, еще одна сумочка с деньгами на всякий случай, с ключами и всякой мелочью – и вперед, в холодную, промозглую машину, чтобы через всю Москву в больницу, в диализный центр. И это мы называем жизнью?

В «Вульворте» хорошо предаваться собственным, советским, воспоминаниям. Это сладко. Но романист появился здесь еще и потому, что ему нужно кое-что высказать о своем герое.

Сколько же мы перетерпели из-за этого ширпотреба! Помню рассказ Саломеи, европейской, мировой певицы, о том, как она, когда пела в опере одной

из африканских стран, через горничную продала две или три бутылки шампанского, чтобы привезти мне карбюратор для автомашины. Так мы платили не за чувство безопасности и уверенности в завтрашнем дне, свойственное социализму, а за глупость руководящей элиты. Подобные детали уже перестают быть пищей для романиста, потому что они так странно спаяны с той эпохой, что требуют для выявления художественной выразительности слишком большого пояснения и очень подробных описаний общей атмосферы.

Много чего подобного промелькнуло у меня здесь в памяти. В частности, как после какого-то спектакля, летом, я уговаривал Саломею пройтись пешком по улице Горького, вверх. Это были молодые годы. Она отказывалась, отнекивалась, предлагала троллейбус, а вечер был так обворожительно хорош. Причину я узнал позже: она втиснула ногу в модную, от перекупщицы, туфлю 34-го с половиной размера и практически не могла идти. Зато сапожки, которые я на этот раз купил с запасом, вряд ли нынче окажутся малы. И тем не менее я верчу ладно скроенный и сшитый сапожок, вспоминая Саломею еще молодой, босой, на даче, какие там, даже в мороз, теплые сапожки! Мы и трусики зимой носили тогда исключительно из шелковой паутинки. Если бы можно было этот сапожок еще на ком-то примерить. Ах, вот, оказывается, в чем дело! Вот что загнало очень немолодого мужчину в академически недорогой «Вульворт»!

Вспоминаю: когда больного, страдающего бессонницей Пастернака вместе с Бабелем «досылом» отправили в Париж на Конгресс в защиту мира – между прочим, взошедшего на трибуну поэта зал приветствовал стоя, – там были и посещения магазинов в сопровождении Марины Цветаевой. К этому времени русские, выезжая за рубеж, перестали покупать сувениры. Но он и галстука себе не купил – всё Зиночке!

Этот поход в «Вульворт» понадобился для того, чтобы в романе ли, в лекции ли завязать один необходимый узелок: еще одну женщину в судьбе поэта. Не удалось завязать на ступеньках вокзала, так значит стянем узелок в расположенном рядом магазине. Каждой из этих женщин поэтом был подарен цикл стихов, вошедших в историю литературы. Не слабо! Значит, за вожделением, за сексуальным началом таилось нечто такое невыразимо-крупно-духовное, чего обойти никак нельзя. Есть, правда, еще одна женщина, последняя в судьбе поэта, но сумею ли я подойти, чтобы ничего и никого не осуждая, к рассказу о ней?

Однако пора закончить наш «вульвортский» эпизод. Заканчивается он в траги-комическом плане. В Ленинграде, через который Пастернак возвращался из Парижа, его остановила таможня: подозрение вызвал чемодан, целиком забитый женскими вещами.

Но сначала, по хронологии эпизод с примерками в парижском магазине. Опустим сложные отношения, существовавшие между Пастернаком и Цветаевой, – от влюбленности в поэтессу до ее ревности Пастернака к Рильке, где она «отжимала» поэтов от личного письменного даже общения – только через нее. Поэт всегда, и в жизни и в творчестве, пользуется подручными средствами. В магазинах он всё время намеревался померить какие-то наряды, которые присмотрел для Зинаиды Николаевны, на сопровождавшую его в «дамский мир» Цветаеву, и тут же осекался. Сохранилась реплика, к которой можно относиться и по-фрейдистски и по-бытовому, рассматривая ее как живую оговорку: «Но у Зиночки такой бюст!..» Уместен ли тут восклицательный знак?

Я выхожу из «Вульворта», в пластиковом пакете термос и бежевые сапожки. «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей». Если человеческое не было чуждо великим поэтам, чего, собственно, стесняться мне? Пастернак говорил, что поэтическая натура должна любить повседневный быт и что в этом быту всегда можно найти поэтическую прелесть. Согласимся с этим. У меня же выбор товара, разглядывание его, оплата в кассу – всё почти на автомате, «работает» лишь одной частью сознания, другая узлом держит имена четырех женщин. Особая логика, чтобы донести образы до студента и читателя, – спрямить путь к их познанию. Каждой из них поэт посвятил книгу, Иде Высоцкой мы обязаны замечательными стихами о Марбурге. Эти богини стоят надо мною, не заплетя рук и не обнявшись, как балерины в романтических балетах Фокина. Что же это за город, в котором столько случилось во имя русской поэзии?

По улице в одну сторону, от вокзала к центру, бегут машины. Сытая, чистая Германия, вежливая, самодостаточная провинция. Возле трехэтажного почтамта, пересекая по мосту еще одну протоку Лана, машины заворачивают налево, к старому университету, к замку, к центру.

Мысленно вернемся опять к вокзалу. Опять поменяем время. 1923-й, семья Пастернака – отец, мать, сестры – уже два года как покинула Россию. Я думаю, что это связано с особенностями менталитета, характером профессии родителей: живописец и музыкантша – интернациональный, понятный повсюду язык. А что делать по-настоящему русскому поэту за рубежом? Можно сослаться на иные примеры: от Бунина до Адамовича и Ходасевича и до только что мелькнувшей в парижском магазине Цветаевой. Но здесь мы имеем дело со временем становления русского поэта. Можно не просто предполагать – это очевидно – потаенную, очень тесную связь, крепче, чем у семьи, с Россией, он русский по духу. Может быть, кому-то из «патриотов» это не понравится?

Поделиться с друзьями: