Марфа-посадница
Шрифт:
Конечно, старого было не воротить. Что стало князево, того уж трогать стереглись. Потишела жизнь двинская, приумолкли скоморохи-игрецы. А все же хозяйство направлялось. Можно было уже дать роздых рукам и сердцу, что порою начинало заходиться, сложить на плечи ключников и посельских ношу мелких дел. Уже полные обозы с зерном, салом морского зверя, скорой, кожей, солью, рыбой потянулись горой и водой, — по рекам и посуху, — в Новый Город, на торг и в амбары. Уже, почитай, можно было и возвращаться назад, под сень златоверхого терема.
Вести из Новгорода были смутные. Встречаясь друг с другом, бояре зло отводили душу:
— За митрополита Григория литовского нас громил, а сам на ком женился? На униатке!
Пустая была злость, пустые речи. Хорошо, хоть занят, рук не хватает до Двины дотянуться. Ругались и на то, что Иван под себя Пермскую землю взял. А тоже, что Колопермь поминать, коли Двины оборонить не замогли!
На вторую зиму Иван поход на немцев затеял. Новгородская рать с Фомою Андреичем, со Славны, ходила на помочь. Опять ругались: и немцев не побили — в распуту угодили как раз, а волости Новгородской от прохожденья московского опять тяжко пришлось. Всем в городе, по слухам, заправляли славляне. Кто раньше сидел да ждал, как что повернется, стали у князя в чести. Пора было вмешаться, не то и без войны город продадут! Да и Федор сильно тревожил Борецкую — как еще управляет один?
За два года лишь однажды дала себе Марфа на час краткий роздых, когда ездила по делам к Ивану Своеземцеву. Вдруг, сама не чая с чего, отослала посельского и одна поднялась на приметный угор над речной излукой. Трудно узналось место. Церковь та, белоснежная, давно потемнела, да и огорела краем в нынешнюю войну. И дали были не те. Где вырубили и распахали новину, где не стало деревень или отстроились на ином месте. И все будто выцвело, потускнело. Разве плывущие по холодному небу белые облака не изменились с тех пор. Ах, она же была молода — не те глаза, сердце не то уже, не те краски! А все ж где то место? Должно, тут! Она помедлила на обрыве, отступила и — как почуяла, тут! Ели стали высокими, пото и не признала враз. Ящерка юркнула из-под ног и скрылась в вереске. Тут он и стоял, Василий Степаныч, и говорил, говорил, не глядя на нее, и сердце сжималось, не как сейчас, не от устали, а радостно, по-молодому. Что же теперь осталось от того дня, от часа того? Чужая могила старца Варлаама в Важском монастыре, чужой сын в боярском дому Своеземцевых. И не к кому прислониться на миг, закрыв глаза, некого вопросить с мольбою:
«Что же сталось с нами, Василий? Как нам подняться вновь?»
Внизу ждал слуга с конями. Марфа ездила не в возке, а в люльке, о-двуконь: конь впереди, конь сзади, так было способнее по тропам, по лесу. Когда надо, могла и по-мужски, верхом. Слуга ждал, ждал отосланный посельский. В селах стучали топоры, ладились сохи, конопатились и смолились лодьи, и все и вся ждало ее приказаний. И никто не ведал, что трудно, когда уже более полвека прожито, зачинать все это снова и опять. И холоп тот, внизу, не увидит лица боярыни, того, что видят сейчас облака, плывущие к югу, того, что так и не увидел тот, покойный, что говорил, не оборачиваясь к ней, на этом самом месте о судьбах страны, о Боге и бедах народных много, много лет тому назад!
За два года наладились двинские и важское хозяйства, и поморские села поднялись. И на Терьском берегу ладилось, куда, к счастью, москвичи не доходили, и на Летнем, и на Поморском, и на Выге, Суме, Нюхче, и в Обонежье. И уже можно было ворочаться в Новгород, строжить Федора, собирать друзей. После Святок Марфа воротилась домой.
Новгород почти отстроился. Кое-где лишь глаз подмечал: вон в том монастырьке церква была — шатровый верх, а теперь срублена клетью, на абы как. Там ограда стояла из тесовых плах, резная, а нонь плохонький частокол. Здесь, будто, терем был попышнее… В деревнях, по пути, гораздо хуже, иные и запустошены в конец. Подъехали с торговой стороны, от Рождества на Поле. Рогатицкими воротами. Мимо Святого
Ипатия, вдоль по улице, к торгу, к Святому Ивану на Опоках. Все знакомое, а гляделось будто внове. Усмехалась своему, кутая лицо постаревшее (сама знала!), в морщинах в темный плат, озирала Марфа родной Новгород. Возок проминовал Славну, торг, кони вылетели на оснеженный Волхов, и уже впереди только и виделось одно — свой терем на горе. Как-то там?Дом начинается с ворот. Вроде бы краска полупилась, потемнели резные вереи, или в глазах так, все темнит после севера? Снег выпахан не чисто…
Нет, чисто, ждали! Дворня толпилась, встречая. Много новых лиц, верно, Федор набрал или Иев сам постарался. Возок окружили с поклонами. Марфа поднялась к себе. Сын встречал на крыльце, шел следом теперь. Глаза воротил
— знает, что будет разговор. Потом! Огладила по голове Олену, поцеловала Онтонину. Пиша встретила в слезах, обрадовалась неложно. От того потеплело на душе.
К трапезе прискакал Олферий с Фоврой. Марфа ласкала внучонка, Василия — подрос! Давно ли пеленала! Мельком, внимательно, заглянула в глаза снохе:
— Федор не обижает?
Та заалела, потупилась, решительно помотала головой.
— Нет!
— Ин добро. С кем он там крутит на Славне, с рыжим, с Василием Максимовым? Нашел приятеля! На вот, гостинец тебе, со Терьской стороны!
Высыпала перед снохой горсть крупного северного жемчугу с редким розовым отливом. Та просияла. Маленькому гостинцы свои — морские раковины, расшитую цветными мехами лопарскую оболочинку-малицу и сапожки из оленьей шкуры да сушеные морские звезды. Олене бросила походя:
— Замуж пора! Фовра, смотри, детей носит, остареешь в девках! Иван Савелков все не женат? — спросила невзначай, знала сама, конечно. — Думай, девка, годы-ти идут! — сказала и не стала боле слушать ни смотреть: пусть сама решает.
За трапезой расспрашивала, кто помер, заболел, женился, кто у кого народился. Ненароком вызнала у Олферия, что делается на Славне.
Новое было лицо у Марфы. Уже не сказать, что красавица, что годы не берут
— то все ушло. Морщины легли, но от них лицо не одрябло, а стало сурово и решительно. Глаза — светлее, словно промытые северными снегами.
Резче сказывалась властность в движениях твердых рук, в голосе, словно все прочее выжгло теперь или отгорело само. Дел городских касалась слегка.
— Степенной Федор Глазоемец? — спросила, усмехнулась, а так, словно, не кончай в феврале славенский посадник свой срок, не усидеть бы ему и на степени.
«Ой ли, хватит ли сил нынче?» — подумал Олферий. Теща не помягчела и, видно, знать не хочет, кто нынь в силе в Новгороде. Или знает?
Легко так, между делом, сказала, взглянув на Федора:
— Березовец опять грабили москвичи? — И вновь усмехнулась недобро.
Удалясь после трапезы, позвала Пишу.
— Сказывай, старая, как тута без меня?
Вполуха выслушала мелкие дела, домашние заботы Пишины, перебила:
— Слыхала, и вы тут великого князя с молодой женой поздравляли?
Пиша в радостях, что боярыня полюбопытствовала о том, о чем лонись судачил весь Новгород, зарассказывала о византийской царевне:
— Красавица! Пышная вся, белая такая, уста алые, цто купциха московська, право!
— Ты-то цему рада? — с усмешкой осадила ее Марфа. Помолчала, выронила:
— Цареградску перину себе достал князь Иван! Теперь царем величать себя прикажет! Ну, говори, говори! Сбила я тебя, не обессудь…
Мылась в бане. Как прежде, мятой и богородской травой пахнул густой банный дух. Вечером приняла ключника. Слушала молча, пытливо разглядывая Иева. Грамотки приняла небрежно.
— Оставь, проверю. И погляжу сама, сколь цего в анбарах у тебя. Людей сам напринимал али Федор?
— Федор Исакович сам тем мало займуетце. Все в делах градских.