Маргара, или Расстреляйте меня на рассвете
Шрифт:
Вдруг нагрянул из Казани отец, прервав командировку: умер его брат в Ленинграде, дочери засуетились, взяли отпуска и укатили на похороны. И я почему-то взял отпуск, к Беговой прижившись, да и Маргарита оставила мне ключи от квартиры. Ночевать у них я не решился, но утром поехал туда, стоял неподвижно в комнате, еще недавно наполненной голосами; в голове проносились какие-то пошленькие словечки о счастье, которое всегда за бедой, и про несчастье, где зреет радость. Подошел к окну, глянул вниз, увидел скамейку, на которой я разложен был и высечен Маргарой в лунную ночь дней десять назад.
Тут и возник Яша, его тоже потянуло сюда. (Ничто, кстати, так не сближает мужчин, как совместное и с непроизнесенными проклятьями ожидание ими дам, всегда не успевающих в театр.) Посидели, повздыхали, поехали пить, благо оба употреблять умели. У него остался несданным один экзамен, еще немного — и прием в Кремле выпускников, потом — по домам. Ни в какой степени подпития язык у Яши не развязывался, как много ни таскались мы по ресторанам и кафе, паркам и просто тенистым улицам. Он говорил только то, что можно было сказать гражданину дружественной или даже братской страны. Тем не менее — очень интересное услышал я: вернется он на родину — станет полковником, дадут бригаду. Жена с сыном погибли в автомобильной катастрофе, из-за чего прервалась
Говорил — и умолкал, прерывал себя. Сильный, владеющий собой мужчина тосковал, по три раза в день звонил я в Ленинград, передавал трубку Яше и отходил; какие слова летели по проводам — не надо угадывать, достаточно глянуть на дрожащую руку Яши. Чем больше раздумывал я о нем и Ане, тем чаще приходил к более чем неутешительному выводу: им — не пожениться! Никто, разумеется, не запретил бы этот брак, но Яша-то офицер, и русская жена воспрепятствует его карьере. У каждой армии свои секреты, делиться ими с московским Генштабом мало кто захочет, на карьере Яши будет поставлен крест. Но и Ане-то — не быть русской женой, запретят ей выходить замуж и отбывать с московскими секретами за рубеж. Безвыходная ситуация. У Яши к тому же были какие-то особые обстоятельства, какие — я не знал, не было между нами той душевной близости, когда один секрет на двоих, когда оба посвящены в некую их связывающую тайну.
Возникла эта близость случайно, и был я к ней подготовлен: укатила Маргарита — и увезла с собой мое слюнтяйство, я как бы повзрослел…
Жарко было в Москве. На улице Горького в кафе “Молодежное” перехватили мы быстренько по рюмке коньяка, помолчали над чашкой кофе, охладились лимонадом. Я спешил на обязательную для меня ежемесячную встречу, как раз 15-е число, до условленного времени оставалось десять минут. Куда я иду, к кому — Яша не знал, да и не мог я даже при большом желании рассказать, какая нужда гонит меня к 18.00 в библиотеку имени Н.А. Некрасова, а она — не так уж далека от “Молодежного”. Себе самому не смог бы внятно объяснить, почему мне надо видеть библиотечную уборщицу, тихую пьянчужку, обязательно 15-го числа каждого месяца, но от жары или от чего другого поведал Яше я о событиях трехлетней давности. У Тишинского рынка есть библиотека имени Чернышевского, какой черт занес меня туда однажды — уже и не вспомнишь, и зачем вообще поехал на рынок, где ни разу не бывал — не знаю и знать не хочу! Но — сунулся в библиотеку, которая явно нуждалась в расширении, книги уже распирали полки и стеллажи, книги лежали на полу, девица на абонементе сварлива и мужской глаз не радовала; что-то искал я, какой-то учебник, что ли, и девица чернильным пальцем ткнула в угол, там, мол, ищи. А там дверь, толкнул ее — и оказался в подсобке, но вместо швабры, метлы и тряпок — книги, среди которых нашлась нужная мне. Ее снять с полки, предъявить девице студенческий билет (да, да, я еще был студентом и писал дипломную работу), записаться — и, как говорится, гуляй, рванина, по Арбату. Вот там, в этой подсобке, я (глаза уже освоились с полутьмой) заметил прикорнувшую женщину, то ли спящую, то ли в обмороке. Тронул ее — а она пьяная в дым. Что делать? Подсобка без окон, воздух спертый, это только для книжников запахи застаренных временем страниц и типографских красок живительны. А девица на абонементе расправлялась с очередным настырным книгочеем. Женщину я поднял, перекинул через плечо, пронес по пустому залу периодики и оказался во дворе. Посадил на недоразбитый ящик у водосточной трубы и дождался, когда она придет в себя. Выпытал наконец адрес. Жила она неподалеку, доставил ее домой. Детей, расспросил, нет, муж невесть где, по возрасту старшая сестра мне, если не мать; какая беда с ней стряслось — времени не было узнавать, и желания тоже, да чего спрашивать: пить надо меньше! Сказал, что приду в библиотеку через неделю, 15 апреля. И пришел, посмотрел на нее, она на меня — и разошлись. Но повелось: 15 мая, 15 июня и далее — надо заглянуть в библиотеку. И заходил. Через год она перевелась уборщицей в другое место, подметала полы в некрасовской библиотеке, на Большой Бронной.
Туда мы с Яшей и двинули. Там внутренний дворик есть, в третьем от двери окне — книжица выставлена, “Мойдодыр”, знак того, что меня ожидают. Яша тенью следовал за мной. Видел, как постучал я пальцем по стеклу. Показалась уборщица, кивнула мне. Посмотрели мы друг на друга — и я пошел к выходу на улицу, обозначив себя в этом мире. И уборщица отметилась в быстротекущем времени. Верстовые столбы двух дорог, которые пересеклись на миг, вопреки закону параллельности.
В сильном недоумении Яша повел меня на бульвар. Кто эта женщина? Тетя, сестра? Почему именно 15-го? Именно в 18.00?
На бульваре сидели, вокруг — московская жизнь. Яша был чем-то встревожен. Он начал было расспрашивать меня, мучительно раздумывая над каждым словом, о библиотеке, о женщине, поджидавшей меня, и — осекся. Замолчал, не продолжил допрос, почему я каждый месяц прихожу в некрасовскую, мне не грозила недавняя сцена под луной, когда Маргара безжалостно допытывалась, чем ее ресницы отличаются от таких же у девушек в нашем НИИ и почему ее уши так великолепны… Она, я это сейчас, на бульваре, понял, не умела видеть человека в цельности, в единстве; жестокая, глупая, бессердечная девка, спутавшая микроскоп с телескопом! Яше-то простительно, он, иностранец, никак не поймет, почему русский парень не дал пьяной бабе задохнуться в смрадном закутке; с надеждой и жалостью вглядывался Яша в меня, пока я сам не выдавил ответ: да для этой пьянчужки я раз в месяц — будто с неба падающее напоминание о том, что надо жить, заглушая в себе тоску о былом, и существует все-таки душа, раз что-то колышется 15 мая, 15 сентября, 15 декабря!..
Он молчал, и в молчании было понимание; мне начинало казаться, что ответом моим он удовлетворен, он даже наслаждается тем, как я упорно отказываюсь признавать в себе чуть ли не спасителя нищей и спившейся женщины. Он что-то искал в себе, он разгадывал что-то. А я раздраженно брякнул: нечего ему влезать в мои беды, у каждого свои причуды, и люди мы разные, и страны наши разные…
Вот тогда-то он и заговорил. Тихо и как бы винясь в чем-то.
Одни мы были на скамейке, говорить можно в полный голос. Но тихо сказано было то, чего я ожидать не мог. Яша заговорил о детстве своем, о юности, о судьбе. Он, вот уж чего представить невозможно, он родился в очень богатой семье, отец дальний родственник императорской фамилии, промышленник, известный в Европе миллионер. Мать умерла, когда Яше было шесть лет, из-за придирок мачехи убрался он из дома, с ней он поначалу ладил, но оказалось, помимо второй супруги, отец имеет еще любовниц, что Яше казалось занятием постыдным, отчего он сдружился с детьми прислуги. Отец еще и стакнулся с немцами, когда страну оккупировали, а девятилетний Яша ушел в коммунистическое подполье, свыкся с бытом людей, с их мыслями о справедливости. Подружился
с теми, кто давал ему кусок хлеба и признавал равным себе. Связным носился он по городу и стране, соединяя разрубленные гестапо нити, и, как только его признавали своим те, к кому он приходил, жизнь и пропитание Яши начинали зависеть от справедливости, честности и стойкости товарищей. Зависимость фатальная, неизбежная, смертельно опасная для каждого причастного к великому братству честных людей. Вот тогда-то и произошла однажды встреча с женщиной, подобной той, которую навещаю я раз в месяц. Он пришел на явку со срочным сообщением, с приказом немедленно уходить, но забыл пароль, и тем не менее какие-то слова и жесты убедили женщину, что он — свой, она ему поверила, и ей он благодарен … Война кончилась, пришла Красная армия — за отцом на Запад он не последовал, отрекся от него — и справедливости как не бывало, только женщина продолжала верить ему; а старшие товарищи стали большими начальниками и напомнили ему, откуда он родом. Три года мыкался, одно время спасателем на пляже работал. Потом — армия, военное училище, академия. И ласковое, почти карманно-воровское прощупывание, в Яше что-то искала его, отечественная разведка…И еще сказано было там, на бульваре, нечто, чего я не понял, но что постиг в будущем, уразумел в испуге!
Да не сказано было ничего, такое не говорится, такое не должно произноситься, оно — в молчании, которое углубляется междометиями и подтверждается взглядами. И не в один присест на скамейке пришло ко мне осознание чужой судьбы, времени было у нас — навалом, сестры запаздывали, мы гужевались, мы гудели всю неделю, и с каждым днем нарастало во мне убеждение: Яша-то — прощается. Не со мной, понятно, не с Беговой, о которой помнить будет всю жизнь, не с Аней, потому что она навсегда в его сердце. С социализмом прощался Яша, с СССР, где все потому ему любо, что на шестой части суши сохранялся быт его страны, оккупированной немцами, и все его детские страхи, восторги и надежды — здесь продолжались, в Москве он будто в детство вернулся, в город и страну, где бегал связным от одной явки к другой. Тогда постоянно чего-то нехватало, безопасности, денег тем более, вот и вынуждались люди бескорыстно помогать друг другу, держа язык за зубами. Люди потому тогда приветливыми были, что верили: таких, как они, большинство, но все тем не менее обязаны видеть в прохожих только врагов. Все жили бедно, все казались обездоленными, и всех поддерживала вера в Победу. Яшу так и тянуло влезть в московскую толпу, волноваться вместе с нею или впадать в душевную тишину. Прямо от столика ресторана “Динамо” можно попасть на трибуны, официанты за червонец пускали нас пошуметь и поорать с болельщиками, мы возвращались к еде и питью, полные веры в торжество социализма и могущество простых людей. А Яша потому еще верил в надежность советского человека, что много-много лет назад послали его, мальца, встретить в горах русского парашютиста, и тот ни с того ни с сего вместо руки протянул Яше — не голодному, кстати, — колбасу с краюхой хлеба.
Чтоб смог он толкаться подолгу в простом и надежном обществе, возил я его несколько раз на Дорогомиловку, рядом с “Киевской”, через это метро пролегал мой путь в МЭИ, где я учился. И площадь знал хорошо, и окрестности, и уж как свой карман ту часть Дорогомиловки, что от кафе “Хрустальное” до углового на набережной дома с магазином “Союзпечать”, где всегда продавали журналы по дешевке и где обменивались марками. Ближе к дому этому располагались беленькие двухэтажные строения; две арки, два магазинчика, один из которых получил всенародное признание, только в нем задолго до одиннадцати утра безумно смелые продавщицы одной рукой принимали купюры, а другой протягивали страждущим бутылки. Вторая точка общепита славилась не менее, здесь запросто могли заломить руки и вызвать участкового. Яша не скрывал восхищения, наблюдая за продавщицами; с одного взгляда эти девы определяли не только кредитоспособность клиента (цена водки произвольная), но и возможную принадлежность его к милиции. Что-то родное и милое напоминали ему мизансцены эти — то ли встречи подпольщиков на публике, куда могли затесаться агенты гестапо, то ли приход на проваленную явку… А уж превращение трех незнакомых выпивох в боевую единицу, вооруженную бутылкой водки, — тут уж мое воображение пасовало, не находило аналогов, а Яша преисполнялся уважением к алкашам, которые средь бела дня и чуть ли не на виду милиции мгновенно распивали бутылку и растворялись в толпе, чтоб уже в другом месте собраться и поговорить “за жизнь”. Он, Яша, город видел своими глазами, и я не мог переубедить его, доказать, что москвичи — народ вежливый и народу этому привычно указывать иногородним, как добраться до такой-то улицы. Нет, возражал Яша: москвич потому подробно и точно излагает приезжему, как и куда тому ехать, что догадывается — неспроста к нему обратился человек этот, у человека есть свои причины не спрашивать милицию. Там, у Киевского вокзала, длинным рядом выстроились автоматы с газировкой, бросишь в прорезь три копейки — и стакан наполнится пузырящейся водой с сиропом. Выпьешь, обмоешь стакан, поставишь его на прежнее место — и уходи. Никаких чудес, но Яшу восхищала сущая чепуха: никто стакана не уносил! Стакан был общим, всенародным, и духу у меня не хватало растолковать Яше: да стакан сторожат алкаши, им же из него на троих пить надо!
В эти-то прощальные дни, когда между нами витало взаимное понимание, понял я, какая судьба ожидает Яшу. Судьба горькая, опасная, на краю могилы будет плясать он, и не его волей судьба эта им выбирается. Не он ее решает. Но и принуждения нет. Все так складывается, как складывается. Судьба есть судьба, она как смерть и как рождение, ее не предугадаешь, она — возможность, незаметно переходящая в реальность, но так и не становящаяся ею. Жизнь Яши станет театром, где за фальшивую интонацию в реплике могут расстрелять.
Короче: Яша в скором времени уходил на Запад, к отцу, к его миллионам — и настаивала на таком исходе разведка его страны.
Понял я судьбу, будущее Яши — и упрятал знание в самый глубокий подвал памяти.
И в подвале памяти этой обосновалась заодно столовая одного райкома КПСС, куда мы, оголодавшие, попали однажды. В самом Яше и в повадках моих было нечто, внушавшее уважение стражам порядка, милиционер пустил нас в столовую, более того, мы еще бутылку водки с собой принесли и распили ее под любопытными взорами официанток. Выпили — и пошли в баню выпаривать из себя хмель. Стегались вениками в Сандунах, отдали себя татарам, они поскребли нас, другие нацменьшинства подали свежевымытые и выглаженные рубашки. Пиво принес пространщик, раздался трубный голос его: “Очередной!” И слово это мы обмозговали, и не менее значительное слово “пространщик”. Шесть вечера было, когда вышли на Неглинную. Никуда уже не хотелось идти, и пить не хотелось, но все-таки взяли кое-что с собой и поехали на Беговую, и — о, радость! — сестры вернулись на сутки раньше, отец же оттуда, из Ленинграда, сиганул на самолете в Казань. Когда Яша и Аня увидели друг друга, у них обоих ноги ослабели, Яшина рука шарила в пустоте, ища опору. Аня заплакала, а ее любимый сел в прихожей на пол и не двигался.