Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так они и выходили в гости, на парады и на первые громкие похороны. Тех их друзей, что умерли первыми, хоронили еще очень торжественно, с артиллерией, с оркестрами. Бабушка надевала бриллианты, дед – ордена. Крупная красавица бабушка и маленький, но крепкий и симпатичный дед, похожий на голубоглазого мегрела, хотя и рожденный русской крестьянкой в Тамбовской губернии в год первой русской революции – самой первой.

Дед был старше на одиннадцать лет. Чудовищная разница – с точки зрения моей бабушки. Она всю жизнь ругала деда за то, что он был старый. Дед дожил до восьмидесяти шести лет. А бабушка прожила еще одиннадцать лет, до своих восьмидесяти шести она не дотянула совсем чуть-чуть. Те прекрасные бриллианты бабушка оставила в наследство моей маме.

Мама

украшений носила мало, все, что было, когда-то продала – часть на Лёвину свадьбу, часть – когда никак не могла приспособиться к первым пенсионным годам, и есть было почти нечего, годы выпали как раз на мутные девяностые. У меня ничего не просила, у сына своего – тоже. Продавала колечки за бесценок и как-то жила.

А бабушкины бриллианты подарила мне на мое сорокалетие. Я их один раз надела, на юбилей Данилевского. Нарядилась в черное платье, бриллианты, принарядила Катьку. Ресторан, в котором праздновали юбилей, заказывал друг Данилевского, восточный человек. Поэтому заведение оказалось тоже восточным, на территории какого-то рынка в центре Москвы, в наскоро сколоченном павильоне. Я чувствовала себя невероятно глупо в вечернем наряде, с бабушкиными бриллиантами. Старинное колье, с затейливым рисунком тонкого плетения, потемневшее белое золото, маленькие изогнутые сережки с очень крупными прозрачными камнями… Зато трехлетней Катьке я очень понравилась.

Вечером она меня спросила:

– Мам, а ты, когда умъёшь, оставишь мне свои кольцы?

Я не знала, плакать мне или смеяться, поскольку с подобным вопросом – о гарантиях будущего наследства – Данилевский тоже обращался к своему отцу в возрасте трех-четырех лет, интересовался, оставит ли тот ему свой «Запорожец».

Плакать мне в то время больше было не о чем, поэтому я поплакала об этой удивительной генетической идентичности Кати и Данилевского, а бриллианты сняла и спрятала, как положено, в колготки.

Однажды в разговоре со своей тетей, маминой двоюродной сестрой, к старости неожиданно ставшей походить на мою красавицу бабушку, я посетовала:

– У меня от бабушки вообще ничего не осталось. Ну чего-то такого, не знаю… Бабушкиного, теплого, что она носила, чем пользовалась… Шляпки какой-нибудь или чашки… Бриллианты только. Но что мне с них? Лежат спрятанные в шкафу, ждут, пока я их Катьке подарю, чтобы она их куда-то перепрятала, в свое место. Носить мне их некуда. Они старинные, как из музея. Разве что на Катькину свадьбу когда-нибудь надену, если доживу…

– Бриллианты? – помолчав, переспросила тетя.

– Ну да. Колье, сережки. Которые дед бабушке дарил, когда в отставку выходил. Кольцо – не знаю, куда делось. Мне уже без кольца перешло.

– А! – коротко засмеялась тетя. – Я-то думала, что ты их продала.

– Продала? Как это продала? Бабушкино наследство? Память о бабушке? Да зачем? Почему ты так думала?

– Да нет, я… – тетя замялась.

В голове моей горячо застучала кровь.

– Тебе мама так говорила, да? Что я их продала?

– Да нет, нет… – стала отнекиваться тетя.

Я поняла, что она правды не скажет, по крайней мере сейчас. Сорока дней еще не было, как ушла мама. И позвонила я тете в Белгород именно потому, что мне было плохо, пусто и одиноко. Позвонила с конкретной практической целью. Перелить на тетю часть своей боли. Пожаловаться. Попросить, чтобы она разделила, хотя бы временно, эту боль, и тоску, и пустоту.

Мама как-то спрашивала меня:

– Что же ты не носишь бабушкины сережки? Они ведь красивые, тебе идут…

– Да они такие дорогие, мам, камни там большие, – не слишком терпеливо объясняла я.

Ну что спрашивать об очевидном! Куда мне их носить? Сережки старинной французской работы…

– Понятно…

– Ну да, мам! И застежки очень плохие. Одна расстегивается, а у другой, наоборот, замочек никак не открыть. Ты разве не помнишь? Я даже к тебе однажды приезжала, чтобы ты мне ее расстегнула.

– Ну да, ну да… – рассеянно согласилась мама и перевела разговор на другую тему.

Я

однажды оценила этот комплект, чтобы знать, как много денег спрятано у меня в колготках. Узнала, что удивительно немного. Купить участок земли под Москвой на эти деньги нельзя. Даже самый маленький. Участок, которым я бредила много лет, свой клочок земли, где стоит скамеечка для мамы, вкопаны качели для Катьки и растут березы – для меня, чтобы смотреть и думать, и грустить, и надеяться… Единственное, на что бы я, возможно, решилась обменять бабушкины бесценные и такие недорогие, как оказалось, драгоценности. Но я никогда бы не сделала этого тайком! Триста раз бы посоветовалась с мамой… Маялась бы, ныла, измучила всех и себя, меняла бы решение, но молча и ловко точно бы это не прокрутила.

Мама думала обо мне… что-то свое. И я никогда уже не смогу, достав из колготок потертую бархатную коробочку в виде большой серой ракушки, показать ее маме и сказать:

– Мам! Я гораздо лучше, чем ты обо мне думаешь. Понимаешь теперь?

Мама ушла, так и не узнав, что я не способна исподтишка продать бабушкины драгоценности – просто так, ни на что, чтобы растранжирить – съездить в отпуск, приодеться… Я обижаюсь на маму, от которой остались несколько фотографий, прядка волос и урна на Кунцевском кладбище? Не знаю. Не могу ответить даже себе.

Сроки

Тысячелетиями люди – белые, темнокожие, разные: азиаты, европейцы, индейцы, все-все на Земле – верили, что есть душа, что она не умирает, и они были правы. Все-таки они, а не горстка жалких материалистов, которые, глядя, как физики вспарывают материю, вдруг сказали: а вот и нет ничего! Ни до, ни после. Клетка, молекула, бессмысленный материальный мир – и все. Потому что он действительно бессмысленный, если в нем нет духа. Если человек – это разучившаяся висеть на хвосте обезьяна или даже ее ближайший родственник, у которого как-то отпал за ненадобностью хвост. Если вокруг нас темно и пусто, мрачные, жесточайшие законы физики и биологии – и все, больше ничего. Солнце потухнет – не завтра, но когда-то. Мы прожить больше ста лет не можем – так зашифровано в наших генах, специальная программа такая есть, запускающая смерть. И вообще – от нас мало что зависит в этой жизни. Несет поток – мощный, бессмысленный, несет туда, куда ему угодно. Тут не до поисков души и веры в ее бессмертие…

А что тогда болит? Грудная клетка? Болит, мается, тоскует…

Я очень долго словно стояла у открытой двери, куда ушла мама. И видела всех, кто уже там. Точнее, тех, кого нет здесь. Что там – я по-прежнему не знаю. И никто не знает. Каждый верит в то, что ему удобнее. От чего меньше болит душа. Или с чем может согласиться просвещенный ум. С чем легче будет завтра вставать. С чем крепче спится.

Я стояла у открытой двери, понимая, что туда – нельзя. Да я и не хотела! Ни в коем случае. У меня здесь очень важные дела. У меня здесь Катька. Маленькая, трепетная, любящая меня, бросавшаяся «спасать» меня, слыша мои всхлипы. Обнимать, шептать слова любви… Милая, родная, единственная, без меня очень одинокая в этом мире. Она перестала играть в куклы той осенью. «Ты будешь еще играть?» – спросила я ее. «Не знаю», – честно ответила Катька. И не стала. Увезла всех кукол на дачу весной. Она повзрослела, она видела страшное, я ей страшное рассказывала. Зачем? Чтобы меня саму не разорвало, больше рассказать было некому. И я решила, что пусть лучше Катька враз повзрослеет, чем я сойду с ума.

А я все стояла, смотрела в неизвестное, черное, наполненное воспоминаниями, знакомыми фигурами, лицами, видя, как каждый из них уходил… Стояла и никак не могла отвернуться. Душа моя болела и рвалась. И ничто не могло ее вылечить, кроме времени.

Девять – сорок – триста шестьдесят пять… Второй год, третий…

Свеча, которая полгода горела день и ночь около маминой фотографии, однажды вдруг вспыхнула, взметнувшееся пламя вытянулось в тонкую, трепещущую нить. Я никогда такого не видела. Я тихонько просила:

Поделиться с друзьями: