Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Марина

Драбкина Алла Вениаминовна

Шрифт:

Меня можно любить еще за то, что меня любят деревья.

У нас с Алькой были тополя. По пучку веток в банках на окошке. Был март. Холодный, затянувшийся март, а мне хотелось, чтобы тополя распустились. Напрасно все говорили, что раньше, чем обычно, этого не бывает, ничего не будет. Мне хотелось, чтобы мои ветки выпустили листья. Я расколупала клейкие чешуйки и высвободила листочки.

Мне сказали, что листья погибнут, что эти ветки уже можно выбросить.

Но листья не погибли. Правда, сначала они были бледные и желтые, но потом все–таки позеленели, налились соком, а ветки дали белые упругие

корни…

Алька сделала то же самое со своими ветками, и ее ветки погибли. Листья, не успев распуститься, засохли. Алька была маленькая и поэтому плакала, но потом ей пришлось смириться с тем, что любое зерно, любая косточка, посаженные мной, обязательно взойдут, а она может и не пытаться — не взойдет. Деревья слушаются меня. Это единственное, что мне всегда удавалось.

И опять какие–то неслыханные по быстроте события, прерванные на самом интересном месте чьим–то глупым, клейким голосом:

— Скажите, это что же у вас в пакете? Кастрюлька, да?

— Нет, латка…

— Скаж–жите пожалуйста! Латка! Вот именно такая–то мне и нужна. Где вы брали?

— Мне ее прислали.

— Откуда ж это?

— Из Улан–Удэ…

— Скаж–жите пожалуйста! Из Улан–Удэ… А у меня там тоже есть один знакомый… Я обязательно попрошу

У него такую кастрюльку…

— Это не кастрюлька, а латка…

— Скаж–жите пожалуйста! Вот именно латка…

Я посмотрела на этого тусклого идиота так, что он поперхнулся и замолчал… Хо! Вчера я вела бы себя иначе!

Потом мне самой было неудобно, что я так разозлилась из–за какой–то чепухи. Я встала и пошла к выходу.

На набережной было многолюдно. Одиннадцать, а светло — теплый, серый какой–то, остановившийся вой дух, как бывает только весной. Толпа лохматых парней гундосила под гитары:

Сердце врет «люблю–люблю» до истерики,

Невозможно кораблю без Америки…

В песне не было мелодии, и издали она казалась каким–то хоровым, унылым причитанием.

…Если он захочет — я никогда не буду сутулиться Я буду ходить прямо и часто улыбаться. Я перестану говорить извиняющимся голосом, и у меня никогда больше не будет такого лица, глядя на которое всем кажется возможным не принимать меня всерьез.

Не заходя в комнату, я прошла на кухню. Алька ждала меня и, как только я вошла, поставила подогревать суп.

— Давно спят?

— Давно. В комнату не ходи. Разбудишь — опять дет скандал. Устала?

— Нет. Я влюбилась, Алька. Алька с непонятным выражением пожала плечами.

— Что же ты молчишь?

— Да ну… — Алька опять не договорила, а вытягивать из нее дальше было бесполезно, потому что если уж ей взбредет в голову остановиться на середине фразы, то никакими силами не заставишь ее продолжать.

— Алька, ты хочешь спать?

— А ты?

— Я нет.

— А я нет, раз ты не хочешь.

— Пошли?

— Пошли. Алька на цыпочках прокралась в комнату и вытащила свое пальто.

Мы выходим на улицу и поднимаем воротники, уж у нас принято.

Надеяться на то, что Алька начнет у меня что–то расспрашивать, не приходится, а мне самой не хочется первой лезть к ней с рассказами. Молчу. Жду. Когда ей наконец взбредает спросить у меня: «Ну что там опять?» — я уже не чувствую

в себе никакого желания исповедоваться, тем более, что рассказывать совсем нечего. Я просто отмахиваюсь от ее вопроса. Дальше мы уже идем молча. Идем быстрым, сумасшедшим шагом, таким, каким совсем не принято гулять.

Ни о каких разговорах при такой бешеной ходьбе не может быть и речи.

Минут двадцать ходу — и мы на Охтинском мосту. Потом на правом берегу.

Немного по берегу и, оглянувшись по сторонам, ныряем вниз, к Неве. По старым, проломившимся деревянным ступеням, где мы знаем каждую щель, каждый пролом.

Днем здесь бывает много народу, поздно вечером — никого, и поэтому мы уже года два считаем это место своим.

У старого, гнилого сарайчика давно уже валяется разбитый, расщепленный обрубок бревна. Мы садимся на него и закуриваем.

Напротив горят синие окна комбината имени Кирова, их светящиеся отражения ломаются в воде. Стена сарая защищает нас от ветра.

Зачем нам это место? Почему мы так прилепились к нему и делаем в день несколько лишних километров, лишь бы покурить именно здесь? Не знаю.

Здесь пахнет той самой беспокойной травой, что обычно растет между железнодорожных рельсов на далеких станциях.

А может, и не травой это пахнет, а жирной гарью, летящей с паровозов? Мазутом? Знаю только, что этот запах обычно сопутствует путешествиям, и от одного запаха у меня какое–то волнение.

Это я придумала, чтоб в городе было «наше место».

О чем мы с Алькой там только не говорили, чего не выдумывали!

Охтинский мост, такой огромный и гудящий, будто по нему проходят сильные токи, тянул нас к себе, наверное, еще потому, что нам нравилось владеть им. Это был наш мост.

И потом… Он так похож на железнодорожный!

А этот травянистый скат к Неве!

Сколько нужно воображения, чтобы поверить, что в огромном городе есть никому не известное, неисследованное место, глухое и таинственное, существующее только для нас.

Скрипучие ступеньки, куст чахлой черемухи, бурьян и лопухи…

— Это же, черт побери… — неопределенно говорит Алька.

Очевидно, она чувствует то же самое, что и я.

— Здравствуйте, Мельпомена… Я вас сразу узнал.

— Здравствуйте…

— Я так и знал, что вы позвоните…

— Откуда?

— Догадался. А что это вы сегодня не такая нахальная, как вчера?

— А разве я вчера была нахальная?

— Не очень чтобы очень, но было немного… Может! вы сегодня расшифруете себя?

— Пожалуйста: ваша триста первая жертва…

— Ха–ха–ха…

— Что же вы вчера не звонили?

— Боялась надоесть… Или лишнего наговорить.

— Да, этого стоит опасаться… Я понимаю его слова так, что ему просто надоело со мной разговаривать. Скучно, наверное. А я так много болтаю.

— До свидания.

— Ну почему же до свидания? Скажи–ка лучше что–нибудь смешное, Мельпомена.

Когда мы идем в столовую (до чего же я воздушна, до чего же я едва касаюсь пола ногами), он попадается нам навстречу.

Поделиться с друзьями: