Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В деревне был траур, у погибшего осталась жена и малые дети, старухи шепотом говорили, что чего только раньше не бывало, но уж пьяными в море никогда не выходили, а Серега сидел на крыльце, бессмысленно водил головой из стороны в сторону и то ласкал, то пинал собаку. Потом ему на глаза попался кто-то из наших, и он стал кричать:

— Сволочи, монахи! Они жить будут, здоровые, себя беречь. А мы тут подохнем! Когда вы наконец уедете? Что вам тут надо?

Его пытались утихомирить, но он бился головой, и в глазах у него стыл ужас.

Нам оставалось работать всего несколько дней. Отпуск у всех кончался, и пора было возвращаться домой. В последний день мы устанавливали на главке крест. Крест тесал из здоровенного бревна Андрей. Потом крест просмолили, дали ему высохнуть и, обвязав веревками, подняли на крышу. Самое сложное было в том, чтобы, поднявшись по лесам на главку, завести нижний конец креста в раствор. Дул жуткий ветер с моря, и в какой-то момент крест у нас в руках повело, но мы все же сумели его удержать. Внизу у церкви стояла старуха, она кланялась, крестилась

и что-то бормотала. Сперва мне показалось, что это пришла Евстолия, но это была другая женщина. Она не уходила все время, что мы заводили крест в раствор, выравнивали его и крепили. Рядом с ней, не слезая с велосипеда, стоял пацан и, задрав голову, тоже смотрел на нас. Когда крест был наконец установлен, мы выцарапали на одной из граней: «Год 1000-летия Крещения Руси».

Той же ночью мы уезжали. Было далеко за полночь. В Малошуйке все спали, только где-то на нижнем конце звучала молдаванская кассета и туда же проехал несколько раз мотоцикл.

Через неделю приехала новая смена. Они работали до сентября, и в ноябре оставшийся с двумя помощниками Андрей прислал нам фотографии. Все пять глав были обновлены, увенчаны крестами, и на солнце сверкали новые лемеха. Снятая издалека, с Кушерецкой дороги, церковь смотрелась радостно и празднично, как сто лет назад.

Но больше всего в моей памяти сохранилась одна картина. Мучаясь бессонницей, я выхожу с колокольни к реке и смотрю на притихшее северное село. На том берегу пасутся кони, воздух покоен и чист, и кажется, на колокольне вот-вот зазвонит колокол, село проснется и из домов выйдут люди.

Сочельник

По темной, еще не дождавшейся рассвета московской улице, по мокрому снегу вперемешку с водой, занимая полтротуара, опираясь на палку и тяжело дыша, двигался, как оползень, громадный старик в древнем кожаном пальто на меху и изъеденной молью песцовой шапке. Его пытались обойти торопливые утренние прохожие, вполголоса чертыхались и подталкивали, но глыбистое тело прочно загородило дорогу, и настороженно глядели перед собой глубоко посаженные глаза. Старик спешил, сильное волнение гнало его вперед, заставляя месить неподатливый снег, он прошел больше двух кварталов, ни разу не останавливаясь и не переводя дух, и наконец свернул к длинной очереди у газетного киоска. Было по-прежнему темно, но со стороны не замерзавшей третью зиму подряд реки забрезжило, стал таять фиолетовый снег фонарей, и, купив газеты, старик присел на лавочке в небольшом сквере напротив продуктового магазина. Теперь он чувствовал себя совсем иначе, чем час назад, с жадностью смотрел по сторонам, отчетливо, как в молодости, слышал звуки и запахи улицы, его обострившееся сознание отмечало все до мелочей, он заглядывался на хорошеньких женщин и ловил себя на почти забытом ощущении, как было бы ему приятно, если бы кто-нибудь из них обратил на него внимание и сел рядом. Старик хорошо представлял, о чем станет говорить, как внимательно они будут его слушать, распахнув доверчивые глаза и позабыв о никчемных своих делах, но женщины стремительно проходили мимо и только неожиданно остановился возле скамейки чернявый суетливый мужичонка в яркой лимонной куртке. Он мельком, но очень цепко взглянул на старика, на его крупные руки, сжимающие газету, и вдруг стал уговаривать его сняться в массовке революционного фильма. Старик ответил чернявому подозрительным взглядом, тот еще больше засуетился и пообещал заплатить за съемки двадцать пять рублей против обычных пяти, но старик царственно отказался, и мужичонка, сокрушенно цокая языком, понесся вперед, а старик, глядя ему вслед, внезапно пожалел об отказе, и долго еще нелепый этот человек не шел у него из головы, слегка нарушив то благоговейное состояние, в котором пребывал всегда старик в этот день — в день проверки облигаций трехпроцентного займа. А было этих дней всего восемь в году, и каждые полтора месяца выходил он из дому, чтобы совершить этот путь и купить газеты с таблицей выигрышей.

Сколько было у старика облигаций, никто не знал. Они хранились в самых невероятных местах громадной захламленной квартиры, в старинных железных коробках из-под сахара и монпансье, тщательно рассортированные по сериям; заботливо подобранные и перевязанные тесемками, облигации ждали своего часа и лежали теперь перед своим владельцем. Однако приступить к сверке старик не спешил — так опытный рыболов не станет тут же закидывать удочку, а прежде походит по бережку, покурит, поглядит на воду и только потом примется нарочито неторопливо распаковывать снасти. Старик долго раскладывал облигации на манер карточного пасьянса, дотрагивался до них, подносил поближе к очкам и все время искоса поглядывал на мелко набранные столбики цифр в газете с указанными напротив денежными суммами. Наконец он вздохнул, перекрестился, взял мощную швейцарскую лупу и под ярким светом настольной лампы, шевеля губами, повторяя и обсасывая, как вишневую косточку, каждую цифру, начал сверять. На это у него ушло много часов, одной газете он не доверял, перепроверял по другой и, наконец, самую последнюю решающую сверку сделал, как обычно, по «Сельской жизни», но цифры опять не совпали, не принеся даже жалкого выигрыша в стоимость облигации.

Старик не отчаивался, он был терпелив и верно рассчитал, что с каждой новой неудачей все меньше облигаций останется в тираже и его шансы на успех возрастают, а в том, что рано или поздно это произойдет и выиграет он по-крупному, он не сомневался нимало. Кроме этих облигаций и способа добыть деньги, чтобы обратить их в новые облигации, ничто его не интересовало —

он жил одиноко, и вся его жизнь проходила в каком-то странном полусне-полубодрствовании, хотя когда-то она была совсем иной, но было это так давно и так непохоже на его нынешнее состояние, что казалось ему, будто все то случилось с другим человеком.

Быстро истек бесснежный и оттого хмурый денек начала января, и давно было пора убирать облигации, но старик снова и снова брал увесистые пачки, с волнением вглядывался в цифры, опять учащался пульс в его мягких полных руках, и он тяжело дышал, точь-в-точь как ранним утром на слякотном тротуаре, — однако все было тщетно: те цифры, что были у него на руках, даже не приближались к тем, что значились в газете, но старик как будто на что-то надеялся, и за этим занятием не сразу услышал поздний звонок в дверь. Он вздрогнул и стал судорожно распихивать облигации по коробкам, прятать их в смятую кровать и платяной шкаф, а пронзительный, неурочный звонок все звенел, и, отвечая ему, задребезжали в буфете стаканы и чашки из дешевого фарфора.

— …умерла вчера.

Женщина лет пятидесяти с усталым бледным лицом, с двумя большими сумками в руках что-то говорила, но сознание его было еще так от всего далеко, что никакие слова до старика не доходили.

— …все тебя вспоминала… Боялась, когда ее не станет, я тебя брошу…

Женщина прошла в глубь квартиры, стала разогревать еду, и только теперь старик ощутил сладкий, как обморок, голод и вспомнил, что со вчерашнего дня он ничего не ел.

— А еще сказала, что очень тебе благодарна.

Она снова появилась перед ним и посмотрела так, словно ждала каких-то расспросов, но он молчал, потому что ничего удивительного в этом признании не было, и тогда усталая заплаканная женщина произнесла:

— Благодарна за то, что сделал ее матерью. А больше ты не сделал ей ничего хорошего.

Старик вспомнил язвительный голос бывшей жены, злую кличку Барчук, почтамт в Твери, где они познакомились на десятую годовщину революции, и обронил:

— Она совсем не умела жить.

— Ты… ты испортил ей жизнь, ты всегда только о себе и думал, тебе было плевать на всех нас. — И он болезненно морщился, слыша все подряд — эгоист, скряга, ничего хорошего после тебя не останется, а мама, она всех любила и ее все любили, — ему было очень не по себе и неприятно особенно оттого, что до боли мучил разыгравшийся голод, но приходилось ждать, пока дочь успокоится, а та все говорила и говорила высоким, пронзительным голосом, уже себя не помня. Наконец вся в слезах она ушла, и расхотевший от потрясения ужинать старик решил, что не мешает еще раз проверить тираж, как вдруг в дверь опять позвонили. Он подумал, что это вернулась дочь попросить у него прощения за бессмысленную и несправедливую вспышку, и поэтому против обыкновения не стал спрашивать, кто там, и смотреть в глазок, сдвинул щеколду и увидал перед собой здоровенного детину с облезлой елкой в руках.

Детина проворно вставил ногу на порог, чтоб старик не смог захлопнуть дверь, и задышал перегаром:

— Папаша, купи елку.

Всю жизнь панически боявшийся грабителей и воров, старик потерял от ужаса дар речи, а детина, ласково глядя ему в глаза, убедительно промычал:

— Купи, родной, гля красавица какая.

— Сколько? — выдохнул старик.

— Обижаешь, — ухмыльнулся детина, — чирик.

Негнущимися пальцами старик вытащил из внутреннего кармана красную бумажку и остался в коридоре один с осыпающейся, измятой елкой, покрытой остатками серпантина и дождя, видно подобранной где-то на помойке после утренника в детском саду. Он долго и тупо смотрел на голые ветки, и нелепый этот детина, и елка, и яростная дочь, и чернявый ассистент режиссера с его предложением сыграть трагедию российского интеллигента, все это встряхнуло его, и никуда старик не пошел, а так и остался сидеть в коридоре на табуретке, трогая время от времени сухие иголки и бессмысленно глядя в пыльный темный угол.

Если бы много лет назад кто-нибудь сказал старику, что он будет доживать свой век в одиночестве в этой запустелой квартире, дрожа и боясь использовать лишний рубль, питаясь макаронами и фасолью, не знаясь с многочисленными внуками и правнуками и подозревая собственных детей в том, что они хотят выманить его сбережения и ждут не дождутся, когда же он наконец отдаст Богу душу, верно, странным бы ему все это показалось — одиночества он никогда не переносил, денег не считал и тратил их легко и беззаботно на что придется. Он был в ту пору женат, к сорока годам родил троих детей, преподавал в вузе историю и жил счастливо и безмятежно среди любящих его людей, не зная ни уныния, ни страха, а из многочисленных людских слабостей был особенно подвержен сластолюбию, что, впрочем-то, не особенно и огорчало его некрасивую жену. Незадолго перед войной, после нескольких бурных, но недолгих увлечений, старик влюбился в молоденькую хрупкую музыкантшу с прелестными пепельными волосами и удивительно нежными тонкими пальцами, так чудно умевшими ласкать. Он был тогда и сам хорош собой: прекрасно сложенный, с могучей, едва начавшей седеть шевелюрой, благородным высоким лбом, и мало кто мог подумать, что у этого сильного мужчины был порок сердца, отчего полтора года спустя его не призвали в армию. Влюбившись, старик развелся с женой и ушел жить к музыкантше, но семью не бросил. Он приходил по воскресеньям с молодой красавицей в дом, играл с детьми, делал им превосходных бумажных голубей, рисуя на крыльях красные звезды и чеканное имя вождя, и радовался не меньше, чем они, пуская самолеты с балкона во двор; потом пил чай из драгоценной фамильной чашки, а музыкантша, глядя на высокую худощавую женщину, подававшую за столом, благоговейно складывала на груди руки и шептала:

Поделиться с друзьями: