Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теодор и Филип в воображении путешествуют — на сем текст обрывается. При жизни автора он не публиковался. В 1916 году литературный душеприказчик Твена Альберт Пейн и редактор Фредерик Дьюнека его переделали по собственному усмотрению и издали под названием «Таинственный незнакомец» («The Mysterious Stranger, A Romance») [37] . Они заменили Адольфа на другого персонажа, «астролога» (заимствованного из другой повести Твена на ту же тему), ибо священник не может быть отрицательным героем; выкинули все, что Сатана говорил об англо-бурском конфликте, деятельности миссионеров в Китае, преследовании ведьм в США; убрали упоминания о католичестве (Дьюнека был католиком) и протестантизме (Пейн был протестантом); перенесли действие на 150 лет назад, прилепили в качестве заключения главу из другого романа и при этом клялись, что подарили миру авторский вариант. Лишь в 1960 году редактор Уильям Гибсон выпустил подлинную версию романа «Хроники молодого Сатаны».

37

На русский язык до 1980 года переводилась

редакция Пейна.

Хоуэлсу, 22 января 1898 года: «Посмотрите на эту страшную дату. А ведь когда-то я писал: «Хартфорд, 1871». Тогда не было Сюзи — и теперь нет Сюзи. А сколько радости лежит между этими датами: прелестная долина душистых лугов и полей, тенистых рощ, а потом вдруг — Сахара! Вы писали о радостях этих былых дней — да, они были полны радости. Против этого я и восстаю — против того, что человеку расставляют такие ловушки. Сюзи и Уинни (покойная дочь Хоуэлса. — М. Ч.) были даны нам ради жестокой забавы, чтобы потом их отнять. Когда мы виделись в последний раз, я рассказал Вам завершающую трагедию книги, которую я тогда собирался написать (и я напишу ее, когда это горе отодвинется еще дальше в прошлое), — как человеку приносят труп его дочери, когда он уже испытал все остальные возможные несчастья, — и добавил, что по-настоящему написать такую сцену сможет только тот, кто пережил что-нибудь подобное, что это должно быть написано кровью сердца. Тогда я не знал, что уже очень скоро буду отвечать этому условию. Последнее время я часто вспоминаю об этом. Если бы Вы были здесь, мы, наверное, обнялись бы и заплакали, как в Вашем сне».

У Джин участились приступы, венский врач увеличивал дозу бромида, лучше ей не становилось. Болезнь была не просто тяжелой — но и позорной, припадки надо было скрывать. Эпилептиков окружали враждебность и презрение. (В 1903 году конгресс США принял закон об иммиграции, включив их в перечень нежелательных лиц наряду с сумасшедшими, нищими и анархистами.) Больные считались дегенератами, хитрыми, злобными, аморальными, склонными к преступлениям. Отец с ужасом отмечал, что девочка стала «апатичной, угрюмой, агрессивной». Это было следствием «лечения» и того, что больной внушалось чувство неполноценности, но родители думали, что это — болезнь. Семья круглосуточно жила в напряженном ожидании чего-то ужасного. «Это было так, как если бы вы наблюдали за домом, который всегда готов загореться, и, стоит потерять бдительность хоть на час, он сгорит дотла».

«Я не выдержал бы, если бы не работа. Я зарываюсь в нее по уши. И работаю долго — иногда по восемь-девять часов не вставая. И так каждый день, включая воскресенье. Отнюдь не все предназначается для печати — многое меня совершенно не удовлетворяет; 50 000 слов за прошлый год. Это из-за ощущения мертвенности, которое владеет мной со времени смерти Сюзи. Но недавно я занялся новым для меня делом — драматургией, — и оно меня совсем захватило. Боже мой, я даже не подозревал, что это такое интересное занятие. Я напишу двадцать пьес, которые нельзя будет играть! Едва только я по-настоящему втягиваюсь в работу, как прихожу в превосходнейшее расположение духа».

Он писал Хоуэлсу, что не смеет пока объявить о своей платежеспособности — это прерогатива Роджерса. Но через несколько дней Роджерс телеграфировал, что все улажено: хотя на 11 февраля 1898 года остались неуплаченными 21 тысяча банку и 11 тысяч еще одному кредитору, все долги, судя по доходам, в течение года будут погашены. Так и вышло. Роджерс думал, что другу понадобится на выплату 80-тысячного долга пять — семь лет, а тот заработал 160 тысяч менее чем за три года. С 1899-го он каждый год зарабатывал не менее 200 тысяч (умножайте на 20) и за пару лет вернул все богатство, которое растерял. Все, кроме… «Без нее все опустело. Она была вместилищем чувств разнообразнейших степеней и оттенков; она была переменчива, как малое дитя, иногда на протяжении одного дня проживая все многообразие чувств… Радость, горе, гнев, раскаяние, шторм, свет, ливень, тьма — все это было в ней, сменяясь каждое мгновение. Во всем она была на пределе: она излучала не ровное тепло, а жаркое пламя».

Глава 9

Том Сойер и сатана

Он клялся, что больше никогда не полезет в бизнес; но, как сам говорил, человеческую натуру не изменить: уже в марте 1898 года появились новые прожекты. Ян Щепаник изобрел станок для тканья ковров — Твен написал Роджерсу, что надо срочно основать фирму с капиталом в полтора миллиона и производить ковры. Роджерс нанял эксперта, тот сказал, что станок дрянь, а американцы ковров покупать не будут. Твен сообщил, что Щепаник также изобрел телектроскоп — аппарат для воспроизведения изображения и звука на расстоянии при помощи электричества, провозвестник современного телевидения. Патент был куплен комитетом Парижской выставки, которая состоится в 1900 году, но его, наверное, можно перекупить? [38] В ответ Роджерс предложил потратиться на что-нибудь реальное и, получив согласие, вложил 18 тысяч в один из своих трестов, «Федерал стил». За год Твен получил 200 процентов прибыли. Роджерс также инвестировал его деньги в «Амалгамейтед коппер майнинг», выкупил его авторские права у «Америкен паблишинг» и передал более солидному «Харперс», отговорил приобретать недвижимость в Штатах. На какое-то время Твен притих и друга слушался.

38

Щепаник умер в 1926 году; телектроскоп так и не был внедрен.

О Щепанике он написал очерк «Австрийский Эдисон» («The Austrian Edison Keeping School Again») и фантастический рассказ «Из лондонской «Таймс», 1904» («From the London Times of 1904»), опубликовал в «Сенчюри». Сделал пьесу из старого рассказа «Жив он или умер?» (она не была поставлена), писал новую порцию воспоминаний для автобиографии. Окончательно пришел в себя: «Я снова в нормальном расположении духа — никакой тяжести. Работа

становится не трудом, а удовольствием». Начал понемногу выступать — бесплатно, на вечерах. Не без тщеславия докладывал друзьям, среди каких аристократов и знаменитостей вращается: королева Румынии Кармен Сильва, княгиня Меттерних, будущий британский премьер Кэмпбелл-Баннерман, путешественник Фритьоф Нансен, пианист Марк Гамбург, композитор Антонин Дворжак, бесчисленные дипломаты, послы, художники, музыканты — последних было особенно много благодаря Лешетицкому. Оливия тоже ожила и писала сестре, что «забавно» обедать каждый день с «герцогами и графами». На одном из вечеров, устроенных Твеном в честь Лешетицкого, был Осип Габрилович, девятнадцатилетний вундеркинд: окончил Петербургскую консерваторию в 1894 году, получив Рубинштейновскую премию, теперь занимался у Лешетицкого; выступать как пианист начал в Берлине в 1896 году. «Габрилович светился, как лампа в пещере, — вспоминала Клара. — Когда он говорил, все слушали. Если он смеялся, смеялись все». По воспоминаниям присутствовавших, юный пианист почти весь вечер говорил с Твеном и они очень понравились друг другу. Вряд ли Марк Твен догадывался, что перед ним — будущий зять: Клара была на четыре года старше Габриловича.

Но и в столь благостной атмосфере он не переменил к лучшему мнение о человечестве и в апреле начал писать эссе, над которым будет работать много лет и назовет своей Библией, — «Что такое человек» («What Is Man?»), диалог между старым философом и юным учеником, откровенно говоря, довольно нудный (а кто сказал, что Библия должна быть веселой?). Старик объясняет: человека создал Бог, вложив в него и плохие и хорошие качества, а среда, наследственность и воспитание завершили работу, отобрав из этих качеств определенную часть и сформировав его характер; сам он — лишь «машина», ни за что не отвечающая. У него нет собственных мыслей — они заимствованы из книг и чужих мнений, а самые первые мысли и мнения опять-таки были созданы Богом. Поэтому даже «творческий» человек не творит, а ремесленничает, ибо не может создать ничего такого, чего раньше не было. Единственное, что человеку подвластно, — выбор между хорошими и дурными возможностями, которые в нем заложены, но, выбирая, он руководствуется исключительно стремлением к комфорту и счастью и совершает добро потому, что это дает ему удовлетворение, не обязательно материальное: когда вы делаете то, чего не хочется (речь не идет о внешнем принуждении), на самом деле вы этого хотите — приятно почувствовать удовлетворение результатом поступка или тем фактом, что сумели справиться с собой. Почему же одному приятно совершать хорошие поступки, а другому — дурные? Тут круг замыкается: потому, что их создали с разными характерами, и, стало быть, бессмысленно хвалить хорошего человека за то, что он хорош, и ругать плохого за то, что плох, — оба не виноваты, что они такие. Далее философ говорит, что человек не выше животного, его интеллект отличается от интеллекта крысы лишь количественно; он даже ниже, ибо наделен Нравственным Чувством; когда же ученик спрашивает, отчего старик, зная о человечестве такие ужасы, жизнерадостен и весел, тот отвечает: «Таков уж мой характер, ничего не поделаешь».

Работа впоследствии была показана жене — и, как писал автор Хоуэлсу весной 1899 года, «миссис Клеменс питает к ней величайшее отвращение, содрогается при одном упоминании о ней, отказалась выслушать вторую ее половину и не разрешает мне опубликовать ни одной главы». Чем этот текст так поразил Оливию (и американских твеноведов, как правило, уделяющих ему огромное внимание: доброжелательных он расстраивает, а недоброжелательные говорят, что писатель рехнулся), европейцу понять трудно. Машинами нас уже называл Декарт, о врожденности характера говорили Шопенгауэр, Леки, Джеймс, на внешнем детерминизме выстроена кальвинистская доктрина предопределения, которой Сэма Клеменса учили в детстве, о том, что человек, испытывающий противоречивые побуждения, в конце концов выберет то, которое принесет ему наибольшее удовлетворение, писал, к примеру, Августин Блаженный, на то, что отличие человеческого интеллекта от животного носит количественный характер, намекнул Дарвин, а уж с тем, что наследственность, среда и воспитание влияют на формирование личности, вообще вряд ли кто-то возьмется спорить. Ничего особо оригинального Твен не сказал, повторив собственную аргументацию не только из «Хроник молодого Сатаны», но и из уже опубликованного «Янки», тем подтверждая тезис старого философа о том, что все мысли откуда-то заимствованы.

В эссе, однако, есть несколько тезисов, которые могли напугать Оливию и ее земляков: ругань в адрес нравственного чувства (Твен уже писал о нем, но не публиковал эти фрагменты), которое было принято считать высшим даром; утверждение, что Бог не руководит человеком — сотворил и бросил; утверждение, что мы делаем добро, потому что нам так нравится, — а стало быть, нет ни самопожертвования, ни самоотречения, свойств, которыми принято восхищаться. Но еще больше пугал, вероятно, мрачный тон автора: «Человек прячется от себя большую часть суток за красивыми словами; есть лишь один час, когда он на это не способен, — когда, проснувшись среди ночи, черные думы заполняют наш мозг, показывают нам нашу обнаженную душу, презренную душу, и мы осознаем, как мы жалки».

Преподобный Паркер из Хартфорда, летом гостивший у Клеменсов и прочитавший «Что такое человек?», не испугался и не возмутился, а лишь рассказывал по возвращении домой, что Марк Твен ударился в философию. Но на роль серьезного философа он не годился, как и большинство писателей, даже гениев: их концепции, как правило, какие-то клочковатые, непоследовательные, наивные, и они тратят массу времени, доказывая художественными средствами, что дважды два — четыре (или пять). Их сила в другом, и Твен был сильнее, когда выражался афористично: ««Правда всесильна, и она побеждает». Возразить действительно нечего, кроме того, что это не так»; «Некоторые утверждают, что между человеком и ослом нет никакой разницы; это несправедливо по отношению к ослу». Человечество он не называл иначе как «стадом ослов» — и при этом всякий раз, когда «стадо» что-нибудь учиняло, сперва находил в этом хорошее (никакого противоречия: таков его характер) — особенно если это было его родное «стадо».

Поделиться с друзьями: