Маркиз де Сад
Шрифт:
Время от времени в семействе случались неприятности, которые становились достоянием гласности, включая обвинения в непристойном поведении, выдвинутые против дяди Сада, аббата де Сада, которому в силу сана следовало соблюдать целибат. Но ни одному здравомыслящему человеку не приходило в голову раздуть подобные обвинения до такой степени, чтобы запятнать честь семьи или помешать карьере провинившегося. В таком случае, как правило, для сохранения репутации человека ограничивались тихой — на несколько месяцев — ссылкой в далекое поместье или символическим наказанием и обещанием в другой раз быть более осмотрительным. Этих мер бывало вполне достаточно.
Отец Сада едва ли подвергал опасности честь семьи. Жан-Батист на портрете Наттье предстает крепким и серьезным мужчиной. Аккуратный парик, красивая поза; в его облике нет ни малейшего
Граф де Сад не имел ни малейшей возможности детально заниматься воспитанием своего отпрыска. Все же с высоты своего поста, занимаемого им при Кельнском дворе, для своего ребенка он едва ли мог желать лучшего дома, чем дворец Конде. Пока граф де Сад — а порой и мать мальчика — находились в отлучке, Донатьен-Альфонс-Франсуа пребывал в ситуации, которая стала для него привычной на протяжении многих лет его взрослой жизни, то есть был предоставлен самому себе.
— 2 —
Величайшее преступление, совершенное Садом, в глазах потомства состояло в том, что он создал вымышленный мир, жестокость и сексуальная экстравагантность которого представлялась клеветой на общество того времени. Правда заключалась совершенно в ином: владыки данной формации во имя нравственного примера изобрели еще более изощренные формы судебной жестокости, хорошо оплачивая при этом работу исполнителей, которые применяли их по отношению к другим мужчинам и женщинам; толпа взирала на расправу, как римляне взирали на бои гладиаторов. Когда Саду исполнилось семнадцать, за покушение на жизнь Людовика XV с сатанинской изобретательностью казнили Дамьена. В конце жестокого истязания все увидели, что волосы жертвы встали дыбом. Спустя несколько часов после завершения расчленения тела, когда возбужденная толпа начала рассасываться, голова казненного поседела. Судьбу Дамьена можно отнести к исключениям лишь по степени выпавшего на его долю испытания, но не в принципе. Даже в условиях более мягкого судопроизводства Англии, закон требовал, чтобы восставшие якобинцы в 1746 году подвергались казни через повешение, «но так, чтобы смерть сразу не наступала, поскольку тебя еще нужно было живого изрезать; вытащить внутренности и сжечь у тебя на глазах».
На европейском континенте суды плотоядно оговаривали, что приговоренный к смерти преступник не должен умереть до тех пор, пока не получит положенное ему число «щипков» раскаленными докрасна щипцами или палач не переломает ему предусмотренное количество конечностей. О тех, кого просто обезглавливали или вешали, говорили, что они удостоились «милости». Когда осуждают литературные экзерсисы Сада, то редко упоминают о его неприятии любых наказаний, не способных вызвать нравственного преображения преступника, или о выступлениях маркиза против высшей меры наказания. Кстати, за это святотатство он сам едва избежал смертного приговора.
В силу щекотливости вопроса только мужчин подвергали особенно изощренным видам казни. И все же публичные порки женщин и клеймения в Англии и Франции не считались редкостью. Действительно, расправа над юными проститутками в Брайдуэлле на глазах собравшейся толпы заставила Эдварда Уорда в «Лондонском шпионе» лукаво заметить, что подобные наказания «придуманы скорее для того, чтобы дать пищу глазам зрителей и разжечь аппетиты похотливых людей, а не для исправления порока или улучшения поведения». В этом, на определенном уровне, тоже состояло призвание Сада бросить вызов законотворцам и исполнителям законов, усомнившись в их правоте. В более специфичной манере, чем Эдвард Уорд, их самое заветное искусство высоконравственного
поведения он рисовал как разврат и потакание самым низменным желаниям.В жизни его общества и его класса явно вырисовывались почти все пороки, изображенные Садом посредством терминов сексуальных грез. Царствование Людовика XIV достигло апогея великолепия в роскоши Версаля и военных триумфах Конде и Тюренна. Но, как описывается это на первых страницах «120 дней Содома», поход за славой к 1715 году закончился почти что катастрофой. От Бленгейма до Мальплаке армии герцога Мальборо разгромили боевые силы Франции, подорвав ее престиж великой военной державы на европейском континенте. Войны, как повествуется в начале романа Сада, закончились подписанием Утрехтского мира. Далее в реальной жизни и на страницах художественного вымысла автора последовало разорение и бесчинство.
Последние годы престарелого короля оказались омрачены смертью сына, дофина, и старшего внука, нового наследника престола. После кончины Людовика XIV судьба Франции перешла в руки его племянника Филиппа, герцога Орлеанского, ставшего регентом при младенце Людовике XV. О своем племяннике покойный король как-то заметил, что герцог Орлеанский является ходячей рекламой всякого рода преступлений. Мать регента возразила, заявив об обилии талантов сына, не преминув, однако, сказать, что он не имеет ни малейшего представления о том, как ими воспользоваться. Но даже она не могла не заметить особого отношения регента к ее полу, которое, кстати, он не считал нужным скрывать. Женщин, добавила мать, Филипп использовал в том же духе, в каком применял chaise-percee» [4] .
4
стульчак (фр.)
«120 дней Содома» должны были стать гимном этого послевоенного десятилетия бедствий, рассказом о тех, кто нажился на страданиях других. Сад отдает должное регенту за его попытку взять под контроль пороки спекулянтов, но своих героев он наделяет отрицательными чертами, присущими герцогу Орлеанскому; во всяком случае, теми из них, которые составляли его дурную репутацию. Подобно тому, как персонажи его повествования, предающиеся кровосмесительным связям, отдали своих дочерей в общий гарем, продолжая тем временем использовать их для собственного удовольствия, так и регент, по свидетельствам современников, выдал замуж своих дочерей, чтобы потом — более откровенно выглядит эпизод с герцогиней де Берри — стать их любовником. Граф де Берри не относился к числу ревнивых мужей. Но даже он, обнаружив природу привязанности своей жены, явился во дворец и посетовал на это в самых несдержанных выражениях.
Регенту приписывалось также допущение некоторой степени религиозной свободы, отсутствовавшей во время более темного ортодоксального режима Людовика XIV. Как только старого короля благополучно погребли, тюремные двери распахнулись и жертвы фанатизма получили свободу. Все же мотивом скорее оказалось безразличие, нежели терпимость. Все, к примеру, знали, что под обложкой молитвенника герцога Орлеанского скрывался том Рабле, а сам он, как описывал Сен-Симон, ночи напролет проводил за самоотверженными трудами, чтобы посредством черной магии, но только в ее более обольстительной форме, вызвать дьявола.
Цинизм регента в религии предвосхитил эту черту героев Сада в «120 днях Содома». Но герцога Орлеанского в этом превзошли благопристойные клерикалы, которые не только потакали своим порокам, но даже не считали нужным скрывать их. Когда однажды вечером в опере аббат Сервьен протискивался сквозь толпу, один молодой щеголь, оказавшийся рядом, нетерпеливо повернулся и сказал:
— Что этому святоше здесь надо?
— Месье, — заметил аббат, — я вовсе не святоша.
Если бы Саду для правдивого изображения его священнослужителей понадобился пример из реальной жизни, то для этого прекрасно бы подошел аббат Дюбуа, циничный в вере, не скрывающий своей испорченности в миру и извращенный в сексуальных пристрастиях. В юности он страстно увлекся одной девушкой в Лиможе. Отдаться ему вне брака она отказалась, тогда Дюбуа женился на ней. На этом его карьера на религиозном поприще должна была закончиться. Но наш находчивый священнослужитель вернулся в Лимож, напоил приходского священника до положения риз и уничтожил запись о заключении брака.