Марш Радецкого
Шрифт:
Но старость приближалась грозными, неслышными шагами и нередко коварно замаскированная. Она считала уходящие дни и каждое утро пересчитывала морщинки, тонкие сеточки, за ночь сплетаемые возрастом вокруг безмятежно спящих глаз. Но сердце ее было сердцем шестнадцатилетней девочки. Благословленное вечной юностью, жило оно в стареющем теле, как прекрасная тайна в разрушающемся дворце. Каждый юноша, которого фрау фон Тауссиг заключала в свои объятья, был долгожданным гостем. К сожалению, ни один не шел дальше передней. Ведь она не любила, она только ждала! Она видела, как один за другим уходили они, с грустными, ненасытившимися и огорченными глазами. Постепенно она привыкла видеть, как приходят и уходят мужчины, это племя ребячливых великанов, эта армия неуклюжих дураков, воителей, воображающих,
Она произвела оценку лейтенанта Тротта. Он выглядит старше своих лет, думала фон Тауссиг, ему пришлось пережить много печального, но он ничему не научился. Он не умеет любить страстно, но и не любит мимолетно. Он так несчастен, что его можно разве что осчастливить.
На следующее утро Тротта получил трехдневный отпуск по "семейным обстоятельствам". В час дня он распрощался с товарищами в вокзальном ресторане и под их радостные и завистливые возгласы вошел с фрау Тауссиг в купе первого класса, за которое ему, правда, пришлось «доплатить».
Когда наступила ночь, он, как ребенок, испугался темноты и вышел из купе, чтобы покурить, вернее, под предлогом, что ему хочется курить. Он стоял в коридоре, полный каких-то спутанных мыслей и образов, смотря сквозь ночное окно на летящих змей, в мгновение ока возникавших из добела раскаленных искр локомотива и так же мгновенно погасавших, на густой сумрак леса и спокойные звезды на небосводе. Затем он тихонько отодвинул дверь и на цыпочках вошел в купе.
— Нам, пожалуй, следовало взять билеты в спальном вагоне, — неожиданно произнесла в темноте фрау фон Тауссиг. — Вам беспрерывно хочется курить! Можете курить и здесь!
Значит, она все еще не спала. Зажженная спичка осветила ее лицо. Белое, обрамленное черными спутанными волосами, лежало оно на красном бархате подушки. Да, пожалуй, лучше было бы ехать в спальном вагоне. Кончик папиросы тлел в темноте красноватым огоньком. Они ехали через мост, колеса застучали громче.
— Мост, — сказала женщина, — я всегда боюсь, что он провалится!
Да, подумал лейтенант, хорошо, если б он провалился. Теперь у него был один только выбор — между несчастьем внезапным и несчастьем медленно подкрадывающимся. Он неподвижно Сидел против фрау Тауссиг и при свете на мгновение озарявших купе станционных огней, мимо которых они мчались, видел, что ее бледное лицо побледнело еще больше. Он не мог выжать из себя ни единого слова. Ему показалось, что он должен поцеловать ее, вместо того чтобы говорить. Но он все время отодвигал этот обязательный поцелуй. "После следующей станции", — говорил он себе. Вдруг фрау Тауссиг вытянула руку, пошарила ею в поисках предохранителя на двери и защелкнула его. Тротта склонился над ее рукою.
В этот час фрау фон Тауссиг любила лейтенанта с той же пылкостью, с какой десять лет назад любила лейтенанта Эвальда, на этом же перегоне, в этот же час и, кто знает, может быть, в этом же самом купе. Но улан стерся в ее памяти, как я те, кто был до и после него. Страсть бурным потоком пронеслась над воспоминаниями и смыла все их следы. Фрау Тауссиг звали Валерией, но сокращенно называли обычным в тех краях именем Валли. Это имя, нашептываемое ей в нежные минуты, каждый раз звучало по-новому. Сейчас этот юноша как бы вновь окрестил ее: она была ребенком (юным, как это имя). И все же, по привычке, фрау Тауссиг жалобно сказала, что она "гораздо старше его", — замечание, которое она всегда осмеливалась произносить перед молодыми людьми; известная, безумно смелая предосторожность. Обычно это замечание открывало собой новую серию ласк. Все нежные слова, которыми она владела в совершенстве и которыми одарила уже многих
мужчин, снова вспыхнули в ее памяти. Сейчас последует — как хорошо, к несчастью, она знала эту очередность — всегда одинаково звучащая просьба мужчины не говорить о возрасте и времени. Она знала, как мало значили эти просьбы — и… верила им. Она ждала. Но лейтенант Тротта молчал, упорный юноша. Она испугалась, что это молчание — приговор, и осторожно начала:— Как ты думаешь, насколько я старше тебя?
Он не знал, что ответить. На такие вопросы не отвечают, да к тому же это его не интересовало. Он чувствовал быструю смену прохлады и огня на ее гладкой коже, резкие климатические изменения, относящиеся к загадочным явлениям любви.
— Я могла бы быть тебе матерью! — прошептала женщина. — Угадай же, сколько мне лет!
— Не знаю! — пробормотал несчастный.
— Сорок один! — сказала фрау Валли. Ей месяц назад исполнилось сорок два. Но некоторым женщинам сама природа не позволяет говорить правду, природа, пекущаяся о том, чтобы они не старели. Фрау фон Тауссиг была, пожалуй, слишком горда, чтобы скостить себе целых три года. Но украсть у правды один несчастный год? Это еще не кража!
— Ты лжешь! — сказал он наконец очень грубо, из вежливости. И она обняла его, подхваченная новой волной страсти и благодарности. Белые огни станций мчались мимо окна, освещали купе, озаряли ее бледное лицо и, казалось, вновь обнажали ее плечи. Лейтенант, как ребенок, лежал на ее груди. Она испытывала благодетельную, святую материнскую боль. Материнская любовь струилась в ее жилах и наполняла ее новой силой. Ей хотелось сделать добро своему возлюбленному, как собственному ребенку, словно лоно ее, теперь его принявшее, его породило.
— Дитя мое, дитя мое! — повторяла она. Она больше не боялась старости. Да, впервые в жизни благословляла она годы, отделявшие ее от лейтенанта. Когда утро, сияющее утро раннего лета, ворвалось в окна купе, она бесстрашно показала лейтенанту свое еще не подготовленное к дневному свету лицо. Правда, она немного принимала в расчет зарю. Окно, у которого она сидела, выходило на восток.
Лейтенанту Тротта весь мир казался иным. А поэтому он решил, что только теперь познал любовь, вернее, воплощение своих понятий о любви. На деле же он был только благодарен: насытившийся ребенок!
— В Вене мы будем вместе, не так ли?
"Милое дитя, милое дитя", — твердила про себя фрау Тауссиг. Она взглянула на него, преисполненная материнской гордости, словно была и ее заслуга в добродетелях, которыми он не обладал и которые она, как мать, ему приписывала.
Она подготовляла целый ряд маленьких празднеств. Как хорошо складывается, что они приезжают как раз в страстной четверг. Она раздобудет два места на трибуне. Она вместе с ним насладится зрелищем пестрого шествия, которое она любила, как и все австрийские женщины без различия сословий.
Она достала места на трибуну. Радостная и торжественная помпа парада сообщила и ей какой-то теплый и молодящий отсвет. С юных лет знала она, вероятно, не хуже, чем сам обер-гофмейстер, все законы, фазы и детали обряда, которыми отмечался день тела господня, подобно тому как старые меломаны знают все сцены любимых опер. Ее страсть к зрелищам на только не уменьшалась, но, напротив, возрастала от этого. В Карле Йозефе проснулись все давние детские и героические мечты, переполнявшие и осчастливливавшие его на балконе отчего дома под звуки марша Радецкого. Все пестрое великолепие старинной империи шествовало перед его глазами.
На солнце сияли светло-синие штаны пехотинцев. Как воплощенная серьезность баллистической науки, шли кофейно-коричневые артиллеристы, кроваво-красные фески горели на головах светло-синих босняков, точно маленькие праздничные огоньки, зажженные исламом в честь его величества. В черных лакированных каретах сидели кавалеры ордена Золотого руна и черные краснощекие муниципальные советники. За ними, как величественные бури, вблизи императора обуздывавшие свои порывы, реяли султаны лейб-гвардии. Наконец, над застывшей толпой, над марширующими солдатами, над пущенными мягкой рысью конями и бесшумно катящимися экипажами вознеслись, подготовленные торжественным генерал-маршем, звуки императорско-королевского гимна.