Машины из тверди света и тьмы
Шрифт:
— Я закрываю глаза, заглядываю в голову и вижу поршни, колеса, блестящий метал, — горячо говорит она. — Они не возникли внутри или снаружи, но тянутся отовсюду.
Ее слова возвращаются ко мне — роем смутных воспоминаний.
— Со временем — если все случается одномоментно — части механического сознания переходят в другой… временной режим и становятся вечными, а это значит… древними? Или, может, юными, или старше-моложе-старше-моложе?
Это был ее конек: сознания, пожирающие друг друга, раздирающие на части. Одно поглощает другое. Действие всегда описывалось в терминах обеда, но результат был иным. Не переваривание. Не выхлоп. Ассимиляция. Использование. Утрата.
Она думала, что части людских разумов объединялись
Эти машины состояли из материи и духа и тянулись в наше измерение извне. Их ткани одновременно принадлежали и не принадлежали им… Они действовали не по нужде — ближайшей аналогией был бы секс, совокупление, связанное с пожиранием. Эти машины строили себя сами — некоторые были гравитацией, иные — пустыми пространствами, или светом, или даже тьмой и холодом, понятиями, которые обычно считались строго негативными: смертью, отсутствием и безмолвием; цветами, жестами, предметами, собранными по определенному признаку… эмоциями, символами, сталью и медью и кровью и неименуемыми вещами… деяниями… подземной слизью… множествами, запахами, текстурами… С одной стороны, они были телами, с другой — разумами, и прочим — до бесконечности — насколько хватит фантазии. Сущность машин проявлялась при взгляде на них, а еще в связях между измерениями — работа была их сутью, как колеса — частью автомобиля.
— Это организмы, — сказала она. — И в то же время они могут планировать, видеть абстрактные связи… словно делают математические вычисления. Их — не одна, и не тысяча… у них нет причин для действия… нет причин, — она заговорила быстрее, почти лихорадочно. — Они свободны! На самом деле свободны!
Я просыпаюсь. Джини смотрит в никуда — не то чтобы в окно, но прямо перед собой. Я не могу понять, слышу ли болтовню снова. Думаю, мне мерещится. Земля за окном кажется узкой, как средневековый пейзаж, далекий и кишащий людьми. Солнечные зайчики, восьмиугольные, оранжевые и белые, скачут по лицу. Мы влетаем на станцию — в мгновение ока, и на моих глазах лица людей, ожидающих местного поезда, сливаются в полосу. Я начинаю засыпать, и Джини поворачивается ко мне. Может, она хочет поспать, прислонившись спиной к окну.
На закате мы прибываем на край долины. Скалы несутся навстречу поезду, как геркулесовы столбы, расступаясь с ужасающей скоростью.
Мы меняемся местами. Я сижу у окна. Меня охватывает возбуждение — в груди, в теле течет жизнь, как чистая вода или постоянно ускользающая благодать. Теперь мы несемся на всех парах. Синева наполняет долину внизу и густеет, заливая все вокруг сумеречным зернистым индиго.
Эта тьма — прямо напротив меня — тянет вверх корявый палец, похожий на клуб дыма. На уровне глаз зажигается звезда, и я понимаю, что в долине туман — тонкая пелена мглы висит в небе, индиговая лента — воздух, что нас разделяет, а «палец» — не дым, а прореха в белом облаке.
Подо мной земная кора. Под ней магма. Пройду дальше — сквозь ядро — и снова коснусь земли, океанского дна. Потом будет морская вода. Воздух. Граница атмосферы. А затем
бездна, прямо у меня под ногами. Земля — маленькая трапеция над зияющей пустотой. Космос — по обе стороны от меня, передо мной, за моей спиной — тянется в бесконечность. В этой пустоте я вижу планету, словно фонарик над дверью в конце темной улицы — не как лампочку, встроенную в потолок, или что-то, находящееся в другом измерении, но как часть окружающей меня среды. Между нами только стекло, немного воздуха и безбрежность пустоты. Падение, которое займет годы. Долгие, долгие годы.Свет над скалами внезапно меняется. За ними, думаю я, щелкают блестящие поршни, внося в работу бесконечные, точные, автоматические поправки. Поезд идет под уклон, и холмы встают вокруг ледяными волнами.
Мое тело подается вперед, когда мы начинаем тормозить, подъезжая к первой остановке.
Лопасти кондиционера, трепеща, замирают. Теперь в купе душно. В полусне я замечаю темную фигуру за окном и надеюсь, что к нам никто не подсядет. В поезде так тихо, что слышно, как жужжит муха. Наверное, пробралась в вагон, когда открыли двери, пролезла в щель у порога или в замочную скважину. Холодная, липкая тварь летает надо мной и внезапно с громким шлепком ударяется в стекло.
Джини вскакивает и тянется к своему рюкзаку.
— Приехали, — говорит она, глядя на меня сверху вниз меж вскинутых рук.
Я иду за ней — из вагона в душную жару. На вокзале горят лампы, но изгиб платформы тонет во тьме. Я не вижу концов поезда — только середину, белую с неоновым отливом. Вдвоем мы шагаем под сень пустого вокзала. А когда выходим с другой стороны, поезда уже нет.
Я слышу, как шелестят деревья и кустарник на скалах. У меня за спиной система публичного оповещения сонно роняет короткие, ровные фразы.
Я иду за Джини по крутому тротуару, мимо старых магазинов в деревянных домах с занавешенными окнами. Никаких указателей. Никаких фонарей. Изредка лампы над дверьми отбрасывают на асфальт блеклые круги. Деревья теснятся — их листья вздымаются над домами султанами черной пены и, кажется, удерживают свет у самой земли. Городок прекрасен, как призрак, и я чувствую с ним тайное родство. Наконец говорю, как здесь тихо.
— Верно, — отвечает Джини, толком не оглянувшись. Она быстро идет вперед, а я пытаюсь ее нагнать и начинаю задыхаться. Сложно как следует проснуться, когда тебя резко разбудили. Я подстраиваюсь под ее шаг — идти становится легче.
Но через несколько секунд снова остаюсь позади. Думаю, потому что предпочитаю усилия жутковатой легкости.
Словно почувствовав это, она говорит:
— Город и правда пустеет летом.
Горит всего несколько фонариков, как фигуры в капорах, они льют на улицу грязный свет. Некоторые выглядят старыми — просто лампы на шестах. Вокруг каждой, застрявшей в сплетении ветвей, маленький ореол листьев. За окнами домов темнота.
Мы поднимаемся на самый верх улицы, где ее пересекает другая, карабкающаяся на холм слева от нас. Спускаемся по обочине. Через несколько минут Джини указывает в переулок чуть ниже, уводящий во тьму, будто нора. На углу горит только один фонарь, освещая полумесяц листьев, похожий на замершую волну. Легкий ночной ветерок налетает на меня, когда мы, подпрыгивая, как заводные куклы, спускаемся с холма.
Войти в переулок все равно, что шагнуть под высокую арку в иной мир. Над головами индиговое небо, звезды, черные скалы наползают друг на друга — тьма на тьму, бриз колышет благоуханный кустарник.
— Мы на окраине, — замечаю я. Голос в тишине звучит странно.
— Ага.
Она ведет меня к очертаниям крыши в синеве.
— Вот мы и дома.
Пройдя по белому, идеально чистому тротуару, Джини скидывает рюкзак и бросает его через высокие железные прутья — на лужайку.
— Давай помогу, — она тянет меня за собой, снимает с меня рюкзак и кидает его за забор — к ее собственному.