Мастер дороги
Шрифт:
— Па, это я знаю, все это есть в куррикулюме, — осторожно прервал Сашка.
— А ты о чем тогда? — Отец отложил один ботинок и взялся за другой.
Сашка замялся, пытаясь сформулировать поточней.
— Вот в жизни — она какая была? Скажи своими словами, а не из куррикулюма.
— Так она, сынок, именно такой и была. Куррикулюм не врет, я же его заверял, и мама заверяла, там все чистая правда.
— А помимо?
Папа сунул щетку в ящичек, потянулся за курткой.
— А какое «помимо» ты хочешь-то?
— Что-нибудь, что ты помнишь из жизни, — тихо и упрямо повторил Сашка. — Хоть что-нибудь, пожалуйста.
Отец проверил, на месте ли ключи, бумажник, похлопал Сашку по плечу:
— Обязательно. Вернусь — обязательно расскажу. Все, я побежал. И ты
По жеребьевке Сашке выпало выступать одному из последних, сразу после Курдина.
На предзащиту Курдин прийти не смог, отец занес в школу текст проекта, учителя одобрили. Они бы, наверное, все равно одобрили, чего уж. Поэтому Курдин обязательно хотел прийти на защиту; «чтоб по-честному».
Пару раз Сашка звонил ему. С Курдиным в принципе было интересно, несмотря на его заносчивость и самолюбование. Теперь они Сашку почему-то не задевали.
Лебедь немного ревновал. Ворчал, что Сашку не узнать, что водится не пойми с кем. Потом однажды был замечен в кино под ручку с Сидоровой — и вынужденно перешел к глухой обороне. В школе Лебедь соблюдал конспирацию, делал вид, что с Сидоровой не знаком. Сейчас тоже устроился рядом с Сашкой, хотя нет-нет, а направо вниз поглядывал. Сашка тоже поглядывал: Сидорова была в компании с Настей и Гордейко, что-то шептала им обеим и прыскала в кулачок.
Защита, как обычно, проходила в зале Малой академии. Родителей усадили в первые ряды, рядом с учителями. Там же был и Курдин: прохромал вдоль сцены, приметил ближайшее пустое место и сел; трость пристроил сбоку.
Начали с традиционных речей: вы пересекаете рубеж, не средние, а старшие классы, первое серьезное, настоящее дело в вашей жизни, взросление, поступок, ура-ура…
Лебедь то и дело проводил ладонями по штанам, мял в руках папку и в конце концов не выдержал:
— Слушай, они нарочно, да? Хуже пытки!
Он выступал первым.
Выступил, кстати, хорошо, почти сразу успокоился, говорил ровно и уверенно. Сашка обзавидовался: пока дойдет очередь до него, от мандража можно собственное имя забыть, не то что…
В который раз он напомнил себе: я ведь не буду врать, я расскажу им правду. Да, не всю, да, ту, которую они хотят услышать. Всю я и не знаю вообще-то; всю — только дед…
Он покосился на шар, привязанный к ручке сиденья. Тот молчал.
После Лебедя выступала Жирнова, тараторила и бледнела, едва не опрокинула трибуну. Потом был Рыжий Вадя и еще несколько шалопаев, слушать их не имело смысла: наверняка списали, — им влепят по необидной «шестерке», не им даже, а их богатеньким родителям, и переведут на следующий год, снова на контрактное.
Отстрелявшийся Лебедь теперь осмелел, зубоскалил, вертелся, химичка ему даже замечание сделала. Мама Лебедя, сидевшая в первых рядах, оглянулась и посмотрела с укоризной — он покраснел.
Сашка никак не мог собраться. Вот уже Настя выступила — все хлопали, она спустилась со сцены зардевшаяся, ее отец подал руку, шепнул что-то на ухо. В форме, с погонами, он выглядел внушительнее всей комиссии в полном составе.
Вот пошел Грищук, этот нудил, все зевали, а Лебедь окончательно угомонился и даже задремал.
«Все-таки начну со стихотворения, — подумал Сашка, — так будет ярче. Прочту “Балладу”, она недлинная и многим нравится».
Грищука наконец лишили трибуны: похвалили, но попытку «еще кое-что добавить» сурово пресекли. Объявили Курдина.
Тот встал почти легко, но шел, опираясь на трость. Медленно; может, и не собирался выдерживать паузу, а выдержал, все следили за тем, как он поднимается на трибуну, как пододвигает микрофон и кладет перед собой папку.
— Здравствуйте. Вы все знаете, какая у меня тема. Я писал про своего деда, про Альберта Аркадьевича Курдина. Это очерк, а не статья в энциклопедию, даже не curriculum vitae. Проще было бы, конечно, статью. Я и хотел статью, но, знаете, дед про себя уже сам столько написал… и дед, и критики, которые исследовали его
творчество. А я хотел сказать о том, о чем никто не скажет. Это такое дело… сложное. Я много чего понял, пока писал. Вот есть человек, при жизни он разный, и плохой, и хороший. Все мы хотим, чтобы о нас помнили только хорошее, мы тогда сами как бы становимся только хорошими. Хорошими, но не живыми, вот что. Это тогда уже получаемся не совсем мы, только кусочек нас, какая-то одна наша роль, а в жизни мы проживаем их не одну и не две. Это, — уточнил Курдин, чуть покраснев, — дед писал, про роли. Я думаю, он заслужил, чтобы его помнили живым… настоящим. Поэтому я расскажу то, о чем он сам никогда не рассказывал, только писал в дневниках.Курдин помолчал, закусив губу. Каких-то пару секунд, но Сашка понял: он до сих пор сомневается, стоит ли…
— Ну вот. Вы все знаете, дед стал известным не сразу. Актеры хорошие идти к нему не хотели, старые пьесы все уже, как он пишет, были ставлены-переставлены. И вот он работал в Народном театре, «это все было уныло и унизительно, и совершенно беспросветно». А потом дед прочел «Горное эхо» Турухтуна. Поэма тогда как раз была очень популярной, и дед решил, что надо из нее делать спектакль. Он договорился с Турухтуном. То есть как договорился… контракт подписали, но дед внес туда один пункт… Потом из-за этого пункта они сильно поссорились.
Сашка сидел, и слушал, и не сразу заметил, что руки у него трясутся. Он зажал их между коленями.
Курдин продолжал рассказывать, размеренно и спокойно, как будто про вчерашний матч или про какие-нибудь никому не нужные свойства сферы. Он даже не открывал свою папочку, говорил себе и говорил. Иногда цитировал по памяти отрывки из дневников.
«Ну когда же его наконец прервут, — зло подумал Сашка, — ведь должны же, должны!.. Мало ли что он сейчас, по сути, оправдывает моего деда. Не его, Курдина, это дело! Не его!
Мое!»
Он вдруг услышал, как у кого-то едва различимо (наверное, в портфеле) заиграл мобильный. Мелодия была очень знакомая. Заоглядывался; остальные сидели так, будто ничего и не происходило.
— …Потом мой дед, конечно, жалел. Но он знал, что победителей не судят. И еще он боялся. Он никогда этого не показывал, всегда, сколько интервью ни посмотри, держался уверенным, но на самом деле он очень боялся. Всю жизнь он жил с этим страхом и боролся с ним. «Всегда найдутся желающие убедиться в твоей слабости. Кто-то ненавидит тебя, кто-то завидует, кто-то просто такой правдолюб с…» хм… ну, это он так писал… «…с шилом в з… в попе, и ему нужно обязательно восстановить историческую справедливость». Мой дед начал играть роль талантливого, преуспевающего режиссера. Застегнулся на все пуговицы, как говорится. Никогда не признавал ошибок. Публично — не признавал, а в дневники заносил каждую. Его ненавидели, перед ним преклонялись, но, как он писал, главное — с ним считались. Он так думал, — уточнил Курдин вдруг охрипшим голосом, — что это — главное. А потом это стало единственным, к чему он стремился. Вы никто этого не знаете, а он был все-таки хорошим дедом, правда. Дома, когда забывал про роль. Только делал он это реже и реже. Он боялся, поймите. Он очень боялся оказаться смешным. Я… вот вы, наверное, думаете, что я неправ. Ну, там «сор из избы» и все такое. Но вы не читали его дневники, а я читал. В конце… когда уже он никого к себе не пускал, кроме мамы и бабушки, он еще писал. И он… знаете, он страшно жалел, что не признался и не попросил прощения. «Оно не стоило того. Это ужасно признавать, а еще ужаснее — понимать, что все, вся жизнь — не то, не так. Зря, впустую; а можно было лучше, легче, честнее. И ведь уже не извиниться».
Курдин провел пятерней по волосам и вздохнул.
— Ну вот, дед не успел извиниться. И вообще… но так вышло, что я прочел эти все его дневники. Ну, я собирался, если честно, сделать обычный проект. — Он взглянул наверх, на Сашку. — «Не заморачиваясь». А прочел и решил, что это шанс. Наверное, последний его шанс извиниться — сказать правду.
Мелодия зазвучала громче и вдруг оборвалась.
Сашка наконец узнал ее. Узнал бы и раньше, да не привык слышать вот так: при людях, на свету.