Мастер и сыновья
Шрифт:
— Что ты взял, барчук?
— Ничего я не брал…
— Ну-ка, покажи карман! — Йонас был уверен, что графчик нашел его тайник.
Андрюс раздумывал одно мгновение, и не успел еще брат ухватиться за его карман, как графчик очутился внизу. Йонас прыгнул вслед за ним в канаву и, хотя и ударился всем телом о землю, все-таки цепко схватил брата за ногу:
— Гад… отдай… леворвер!..
Обхватили братья друг друга; катятся вниз, в большую лужу. Андрюс ногтями бороздит Йонасу лицо, уши, кусает за нос; и тот и другой вскоре уже расцарапаны в кровь не столько ногтями, сколько колючками шиповника, — запутались в кустах, но вид крови лишь приводит их в еще большую ярость. Вот Йонас, ухватив левой рукой брата за глотку, коленями притиснув грудь, тянется к карману. Высвободив правую руку, Андрюс с размаху бьет Йонаса кулаком по голове, но тот хватается только за левую руку графчика, вырывает ее
Бурные дни
Паграмантис готовился к ярмарке святого Франциска.
Чего только не случалось на этой ярмарке в урожайные годы, чего тут только глаза не видели, уши не слышали! Бывало, задолго до зари, еще затемно оживут, загрохочут все семь большаков, все дороги, ведущие к Паграмантису. Если поглядеть с Лосиной горы, увидишь, будто муравьиные полчища, кишащие, волокущие по своим тропкам к огромному муравейнику разноцветные щепки, — двигаются всадники, пешие, подводы. К обеду начинает гудеть пестрый пчелиный улей: люди толкаются, обходят друг друга, выкрикивают свой товар, сулят, торгуются, собираются кучками, расходятся, плывут волнами. Если осень богата урожаем, ярмарка святого Франциска изобилует товарами. Торговцы лошадьми приезжают даже с прусской границы. С приближением зимы в немногих хозяйствах требуется освободившаяся от работы скотина, поэтому за каждой повозкой бредет еще и лошадка. Есть и коровы, и свиньи, и гуси, и куры, и утки, и прочая живность, голая и мохнатая, и всякая скотинка, когда ее тормошат и щупают, вопит на свой лад. Кому нужны хлеб, семена, тот проходит по рядам подвод, засовывает руки в раскрытые мешки и, зачерпнув, жует — мучнистое ли зерно, сочное ли, может, проросло? Понравилось — торгуются, хватают друг друга за плечи, бьют по рукам, а, не сговорившись, отходят и снова возвращаются: может, уступишь? Продавец знает покупателя издавна, так же, как покупатель и маклак видят продавца насквозь. Споря и торгуясь, здесь на товар глядят меньше, чем друг другу в глаза. Один другого не сразу отпускает, да и отпустив, снова подзывает или бранится. А цыган-то, цыган! — даже сам их король приезжает в Паграмантис. Тут они не только откалывают свои шуточки, черт знает, каким способом на один ярмарочный день превращая полудохлую лошаденку в резвого рысака, но и еще у всех на глазах уводят из-под носа коня: сивого выкрасят в черную масть, вороного выбелят и, чего доброго, продадут самому обворованному. Карманники особенно смелеют после обеда, шныряют вокруг трактиров, пивных, где набившие мошну крестьяне, ремесленники совершают мену, бьются об заклад, распивают магарыч, тут же за столом позванивают рублями и, послюнив пальцы, отсчитывают червонцы. Кто только пошатывается, вокруг того бесенята и увиваются. Карманники в Паграмантисе — не променяешь их на воришек из Лигумос или Дудишке, хоть и с придачей! Они так набили руку, что ты даже не почувствуешь, как перевернут твой пиджак, перекроят на новый лад брюки и унесут карманы с собой, и все по-родственному — ласково, нежно.
И в этом году все ждали дня святого Франциска, как манны небесной. Больше всех — сами паграмантцы. Шапочник, рассчитывая на множество голов, уже загодя нашил шляп и шапок, картузов с клювами, с козырьками, пекари напекли пряников, для детей — лошадок, баранов, петушков, кур, а сосед Девейки, бородатый горшеня, накрутил кувшинов, кружек, длинных, толстых, из белой и розовой глины. Лихолетье, грозившее голодом, понуждало ремесленников к изворотливости, и всякий старался какой-нибудь придумкой взять свое, подзаработать на зиму.
Со стародавних времен любил и мастер показываться на Францисковом столпотворении с плодами трудов своих умелых рук. Что вырезал за год в часы досуга, то и предлагал. Он не желал подобно иным возить кадушки, подойники, ларцы на базар только ради денег. Любил мастер, как и певчие птицы порадовать себя и других такими вещичками, из-за которых он много ночей подряд не смыкал глаз, которые вырезал он, а руки его дрожали от счастья.
Оплакивая свои невзгоды, Девейка целый год от стыда и досады избегал людей. И на этот раз спасли его от петли только долота да пилы. В этих краях все знали мастера как великого затейника,
все похваливали его голову и руки, всем нравилась его белая посуда и утварь, всякий, проходя или проезжая, показывал на его дом:— Вот тут Девейка живет. Он, брат, какую хочешь машину смастерит. Пройди он смолоду науки — теперь сам бы профессоров обучал!
Такими-то и подобными словами расхваливали мастера, а нынче, позабыв обо всем его умении, словно и сам он другим стал, поговаривают, тыкая кнутовищем в его юдоль слез:
— Вот, этого, у которого сын разбойник… Девейкин дом…
Когда графчик избрал себе домом дремучий лес, воротился из солдатчины Симас. Невозможно было узнать сына: измученный, истерзанный — кожа да кости. Немногим удавалось выведать у него, что он сам видел да что с ним делали. И долго еще не знала семья, сохранился его разум или он даже дома прикидывается дурачком: спросит кто, видал ли он японцев, — Симас становится неспокойным, пугливо озирается и при первой возможности удирает. Если кто-нибудь, поддразнивая, протянет ему прутик или палку;
— Ну, Симас, пойдем в штыки! — кузнец не своим голосом вопит:
— Урра-а! Урра-а!
Вообще, если позабыть про штыки и японцев, Симас не отличается от других, только стал еще набожнее, крестится без конца и все время губами шевелит — молитвы читает. Опять начал было работать в кузнице, но все убегал домой, ибо негодные ребятишки, то и дело просовывая в кузницу головы, звали его «на штыки». Худого он никому не делает, а особенно жене— послушный, ласковый, бегает, куда ни пошлет. И, чего прежде не бывало, всю дорогу держится да держится за юбку Марцелике. Так и смотрит ей в глаза, ждет, что она ему велит, что прикажет. Жена уже вроде притерпелась к мужу-дурачку, хотя вначале горько оплакивала свою долю.
В часы одиночества, когда приедалось хныканье Андрюсовой жены и своей собственной старушки в ответ на россказни злых языков про новые лихие дела, совершенные графчиком на большой дороге, Девейка скрывался в мастерской.
И все-таки мастер и в этом году собирался порадовать ярмарку. В канун Франциска смилостивился Девейка — показал горбунку детищ своей скорби. Забежав в мастерскую, Кризас быстрым взглядом окинул изделия приятеля.
То ли все это так уж понравилось портному, то ли он недавно на бочке с пивом катался, — с разбегу обнимает он мастера, глаза у него блестят.
Но почему сегодня Кризас только вполглаза глянул на работу мастера, словно на сущие пустяки, почему все гримасничает, раскачивает зуб, носится по мастерской?
— Знаешь, братец, что в Лигумос творится?
— А что уж там творится? — неприветливо, словно обиженный, ворчит Девейка.
— Шум, треск! Нету больше земских, нет войта… Сам народ… сам народ, слышишь?.. — Кризас так и сияет. — Вот молодцы так молодцы, демократическую власть установили. И для нас заря взойдет!
— Ну и что! — будто нисколько не волнуясь, мастер нагло вставляет палку в тарахтящие колеса портного. Но на самом деле сообщённая приятелем новость его сильно радует.
Кризас даже не замечает холодности мастера. Раз уж подул ветер, теперь только поспевай зерно в жернова подсыпать. Ох, как портной мелет, как он шумит:
— Из Куткай давно чиновников вышвырнули. Да; же в Дарбучяй духа москалей не осталось. Везде собрались волостные сходы и установили литовские порядки. В Петербурге, на военных кораблях, бунт. — Кризас вытаскивает красный листок и размахивает им, будто флажком:
— Просыпается наш народ!
— Пой, пташка, пока кошка спит!
Портной замолкает. Надо получше приглядеться к мастеру, почему он такой колючий. Известны Кризасу все невзгоды приятеля, сочувствует он ему, сам утешал сколько мог, но разве способны эти невзгоды заслонить такие перемены? Ведь сколько раз провожали они с пригорка закаты, сколько звездных ночей просидели под липой, беседуя о тех временах, когда человек станет вольно жить и вольно трудиться себе и другим на счастье!
— Тебе одному скажу: и мы то же самое сделаем.. — Кризас многозначительно подмигивает.
— Э! — мастер дает понять, что не придает значения этой затее. Отвернувшись, раскладывает он свои вещички. Узнает Кризас теленка по мычанию… Дитя, дитя… обиделся, что портной слишком мало внимания обратил на его работу. Опять выдумал какого-нибудь деревянного чертика.
Стоит горбунок, ростом чуть выше порога, паграмантский скворушка, единственный, кто не покинул мастера и не гнушался им в дни позора его семьи, и длинными коготками чистит свой клюв. Жалко становится Кризасу своего приятеля: как знать, может, он целыми днями, прижав деревяшку к груди, резал, терзал ее, пока не вырезал людей и животных, а он, Кризас, еще и доброго слова ему не сказал.