Мастер побега
Шрифт:
– Сейчас! Сейчас! – засуетилась Тари.
Он молча сидел и ждал помогли от нее. Очень хотел встать и дать ей по роже. Без всяких объяснений. Но дворянское происхождение и университетские годы не дали ему осуществить потаенную мечту. А если не бить по роже, то… не очень понятно, как дальше себя вести.
Поэтому Рэм слова не проронил, пока она останавливала кровь, отмывала ему лицо и руки, прижигала рану какой-то едкой дрянью, налаживала пластырь и беспрерывно щебетала извиняющимся тоном, до чего же она виновата, как же ее подводит вечная несдержанность…
Потом куда-то исчезла и явилась со скляницей мутноватой жидкости. Налила в стакан Рэму, налила себе. Жидкость пахла как дерьмо, прихваченное когда-то морозцем, но почувствовавшее весеннее солнышко, потянувшееся к нему и вовсю распустившееся.
– Вы не бойтесь, жарюга ничего, только сразу закусывайте… Я ее для дезинфекции применяю, спирта-то давно нет.
Рэм сжал стакан, поднял руку и влил
Тари сидела через стол от него, сжав виски ладонями и жадно разглядывая грязные пятна на давно не стиранной скатерти.
– Полтора месяца назад ваши повстанцы убили моего мужа. Он и служил тут доктором.
Сказано было сухо и спокойно. Рэм не нашелся, что ответить.
Вдруг у Тари затрясся подбородок, и она закрыла лицо руками.
– Мы тут служили… Мы… Он образованный человек у меня. Университет кончал… Из дворян, родители у него богатые… А он – в доктора, к нам… глухие же тут места, а он… А он… он… благородный… он… он меня… простую мещанку… в жены… в столицу возил меня…
Теперь у нее между пальцев сочилась жидкость, только не красная, а прозрачная.
– Как это случилось? Продбригада в ваших местах первый раз. Неужели все-таки кто-то из наших?
Она плакала долго и не отвечала Рэму, а он терпеливо ждал, боясь пожалеть ее или вызвать невпопад сказанной фразой еще одну вспышку гнева. Наконец женщина отняла руки от глаз. Налила себе самогонки, выпила.
– Я выгляжу безобразно. Извините. Извини.
Тари выскочила из комнаты, долго гремела рукомойником, а потом вернулась, бледная и спокойная.
– Нет, именно ваши. Могу назвать день и час. Могу назвать приметы человека, нажавшего на курок… да какой в этом толк? Явились семеро к больничке, разогнали тех, кто на прием. Говорят… Один там говорил, остальные ругались и норовили стырить чего-нибудь. А один – весь в коже, даже фуражка кожаная, волосы у него жиденькие, нос крючком и полуха оторвано – за главного у них. «На вашей окраине, – сказал, – велено создать временный пункт помогли представителям рабоче-крестьянской власти. Властью верховного комиссара Повстанческой армии я реквизировал особняк купчихи Фарифешку. Там поселятся четверо друзей рабочих из столицы. Вся округа обязана обеспечивать их продовольствием. Хлеб, рыбу и солонину я уже реквизировал. Революционная необходимость! Но товарищам нужен спирт. У них чахотка или другое инфекционное заболевание, им следует обеззаразить себя. А у вас спирта вдоволь. Прошу сдать все запасы!» Так и сказал, придурок: «Обеззаразить себя». Мой-то попытался с ним разговаривать разумно, вежливо. Мол, при чахотке спирт не нужен совсем. Мол, пускай приходят на прием, я постараюсь им помочь. Мол, я с радостью применю свои знания… Словно не здесь живет или не сейчас, а в другое какое-нибудь время. Ну и этот ваш, верховненький, аккуратно так снимает фуражечку и садится без приглашения за стол. Ровно на то место, где ты сейчас сидишь. А потом говорит тихо и вкрадчиво: «Мы с вами образованные люди, и многое понимаем, о чем говорить не нужно. Эти мои – быдло, пролетарии. Один – нормальный, не пьет совсем, а у остальных привычка поглощать спиртное. Понимаете? Пожизненная привычка Если назовете их скотами, будете правы. Но если вы им не дадите спирта, они не дадут вам покоя. Будет шумно, а мне тут нужны тишина и порядок. И еще мне нужно – принципиально, понимаете вы? – проявление лояльности с вашей стороны. Я представитель власти, и вы обязаны подчиниться без разговоров». То есть у него на принцип пошло, ты видишь как дело обернулось?
Рэм кивнул. «Еще бы ему тут тишина не нужна была! Спрятал своих друзей из столицы от Рада Поту, тот бы их вмиг израсходовал… И опасался всяческого шумства, видно, хорошо знал своих. Вот поганец. Куда же Фильш отлучался полтора месяца назад? Под каким предлогом?» Память услужливо подсказывала: ты не помнишь.
– …Мой-то предложил ему часть спирта. «Хоть чуть-чуть надо бы оставить для нужд больницы. Вещь, которая необходима постоянно, достать ее по нынешним временам трудно, да и осталось совсем немного». Тот приподнимается так медленно, нарочито медленно и очень-очень тихо говорит моему: «Вопрос лояльности». Только два слова сказал, больше ничего. Наверное, все уже решил внутри себя. Либо – полная покорность, либо… А мой все не унимается, хоть я уже почуяла неладное и сзади за рукав его трясу. «Раз вы народная власть – заявляет, – так позаботьтесь о народных нуждах. Ведь тут больница!» А безухий ему отвечает… Я… я… нет, никаких слез, хрен вам мои слезы! Я на всю жизнь каждое слово запомнила «Вы и вам подобные – осколки старого мира Считаете себя пупом земли, белой костью. Павлины этакие. И мы пока даруем вам жизнь. На одном условии: вы ни слова не скажете нам поперек. Вам не следовало спорить со мной». И вот он уже солдат кликнул, давайте,
велит им, седого барина во двор и там израсходовать. Один было заартачился: «Дохтур, чего он, не контрреволюция какая-нибудь, полезный человек!» И тогда комиссар ему живо разъяснил: «Либо ты его, либо я тебя. Прямо тут». Моего мужа убили у самого крыльца А затем ваш комиссар приказал мне показать, где у нас хранится спирт. И я показала. Я боялась. Тогда я еще боялась. Теперь вот не боюсь. Ничего не боюсь. Мне терять нечего, дорогой мой новый комиссар.Ни слез, ни истерики. Лицо и голос человека, давно решившего для себя: жизнь больше ничего не стоит.
И как Рэм мог объяснить ей, сколь большая разница между ним и Фильшем?
– Этот человек действовал незаконно.
Она усмехнулась:
– Что такое закон – по нынешним временам? «Революционная необходимость».
– Нет, закон существует, и мы все-таки стараемся придерживаться…
Она отвернулась. Встала у окна, глядела неведомо куда, и, наверное, глаза ее при этом были пустее пустого.
– Полтора месяца назад я не был комиссаром… – неожиданно для себя произнес Рэм.
Женщина резко повернулась к нему.
– Другой разговор. Но странно выходит: власть одна, должностишка одна, а ты все пытаешься внушить мне: я – другой, я такой особенный…
– Я не был с ними! Я никого не убивал… кроме как на фронте.
– Да? Но ты был с ними! Ты ведь тогда уже был с ними? Ты и сейчас с ними. «Не настоящий комиссар»? Таких нет. Вот ты скажи… нет, не отворачивайся, не кривись, скажи попросту: если отдашь команду: «Расстрелять!» – ребятки, тебя сюда приволокшие, исполнят ее? Или не исполнят? Как?
И Рэму стало мучительно стыдно. Существует единственно верный ответ на ее укоризны. Ему надо просто сказать: «Я никогда не отдам такого приказа». И все. Но разве он посмеет, глядя ей в глаза, твердо произнести эти слова? Да хотя бы и посмел, разве сам будет уверен, что говорит правду? Если заглянуть глубоко внутрь себя, в самую душу, какая там упрятана правда? А очень неприятная. Больше нет между ним и Фильшем четкой разделительной полосы. Когда он соглашался пойти комиссаром в Продбригаду, он ведь внутренне подчинился одному неприятному обстоятельству: теперь, если сложится чрезвычайная обстановка, он должен будет отдать расстрельный приказ. Вероятно, из десяти случаев, когда Фильш скомандует: «Огонь!» – в девяти он ничего подобного не сделает. Но в десятом случае все-таки велит бойцам: «Этого – к стенке!» Будет сомневаться до того и печалиться после, но дело сделает. Из каких соображений? Из-за «порядка»? Из-за горькой доли товарищей своих, обреченных голодать, если он не проявит необходимой твердости? Возможно. Но… есть и другая причина И Рэм чувствовал ее существование: она ворочалась в его сердце, корябая стенки, брызгая черной желчью. Просто до сих пор он не хотел до конца отдать себе отчет в ее присутствии, не позволял себе думать о ней.
– Я… извини меня. – К горлу подкатил ком. Рэму сделалось трудно говорить. – Извини нас всех. Мы…
На несколько мгновений Рэм осип и не мог произнести ни слова.
Он ничего не имеет, кроме места на казарменной койке. Теперь, наверное, ему дадут угол в той же казарме и отгородят этот угол фанерой или досками. Все прочее сводится к вооружению, амуниции да еще праву получать миску с горячей пищей и куском хлеба, когда и всем остальным они достаются. Жалко ему таких вот мелочей? Да, жалко, очень жалко! Не может, не умеет он жить бесхитростно и чисто, как древний Фай, простак Всевышнего. Он – частичка большой силы, он – один из нескольких тысяч воинов, он – в семье. Пока у семьи есть судьба, есть она и у Рэма Пока огромное, ощетинившееся штыками и пулеметами тело этой семьи живо, жив и он. Внутри семьи он – кто-то, вне семьи, без семьи – ничто. Никому не нужный гультяй, шатающийся меж дворов. И он согласился убивать, лишь бы семья жила.
Но разве… разве это настоящая семья? Ни любви в ней нет, ни тепла. Разве это настоящая жизнь?
– Да что за жизнь такая проклятая… Что за жизнь такая проклятая! – Рэм ударил башкой об стол, вцепился в макушку скрюченными пальцами и застонал.
– Ты… что? Ты что это? – воскликнула Тари.
А из него уже полились слезы и слова – вперемешку со слезами, так, что у каждой фразы был солено-горький привкус.
– Какой я тебе комиссар… Я дерьмо, я вообще никто. Я самозванец дурацкий… Я тупая деревянная щепка… дура, ну чего тут не понять?.. Я просто тупая деревянная щепка, меня крутит и крутит, крутит и крутит… Все у меня было, и ничего не осталось… Ни-че-го… ноль. Дырка от сортира… Вся жизнь от меня ушла, одна винтовка у меня да рожи товарищей моих… Прибило меня к ним, и некуда мне деваться! Ну куда мне еще, никого у меня нет, все сгинули… Что за беда такая… все тянется и тянется, никак не остановится… Принесло меня водой вот к этим… к повстанцам… и все… отца у меня нет, отца убили… ее у меня нет, ее тоже убили… дома у меня нет… дом у меня разбомбили, куда я теперь?.. И ремесло у меня было, я любил мое ремесло, и теперь оно вообще на хрен никому не нужно… и даже имени нет у меня, я дезертир, я никто…