Мастера и шедевры. Том 2
Шрифт:
Теплые ветры Эгейского моря навеяли много идей, много новых тем. Вот одна из них.
Могучий Зевс, если верить мифу, без памяти влюбился в юную прекрасную Европу, дочь финикийского царя Агенора, и решил ее похитить.
Он превратился в быка и вплавь задумал доставить возлюбленную на остров Крит.
Родилось прелестное полотно «Похищение Европы».
А за ним — «Одиссей и Навзикая», пронизанное солнцем и светом.
Поиски простоты, более обобщенных решений, повышенная декоративность — это был ответ Серова на вопрос, куда идти.
…
Каждое утро, рано-рано, невзирая на погоду, он появлялся у их стоянки со свежей красной розой в зубах, брал извозчика и ехал в Лувр. Судя по большому альбому, который он носил под мышкой, это был художник.
Он был добр, хорошо платил.
Художнику легко работалось в Париже. Он вспоминал здесь свою юность, много бродил по музеям, забывая о портретной заказной кабале, копировал, рисовал.
Много энергии, времени, сил отдал Серов созданию театрального занавеса для постановки в дягилевском театре «Шехеразады». В нем он продолжает поиски новых, оригинальных декоративных решений. Тогда же им написано полотно «Ида Рубинштейн».
Художник непрестанно рисует с натуры. Для этого он ежедневно посещает улицу Нотр-Дам — студию Коларосси. Там в основном рисовала молодежь. Серов часто был недоволен своими рисунками и выдирал листы из альбома, выбрасывал их. Кто-то сказал ему:
— Вы бросаете кредитные билеты.
— Ну, какая я знаменитость! — ответил Серов. — Знаете, есть такой табак — «выше среднего». Вот я такой табак, не больше.
«Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?»
В Париже Серов часто встречается с Машей Львовой.
Как-то в небольшой компании они едут осенним серым днем в Шантильи. Долго гуляют по прекрасному парку этой бывшей резиденции Наполеона, любуются дивными рисунками Клуэ, дворцами. Серов и Маша бродили по осеннему лесу молча…
… Валентин Серов был по-настоящему образованный, интеллигентный художник, и, что самое главное, он был прогрессивно настроенный человек, ненавидевший пошлость, несправедливость, насилие. Его угнетала обязанность первого портретиста России — принимать заказы царского двора.
В 1900 году Серов заканчивал писать портрет Николая II. В зал дворца вошла царица. Она взглянула на портрет, на царя, взяла сухую кисть из ящика с красками и указала пораженному художнику:
«Тут слишком хорошо, здесь надо поднять, здесь опустить».
Кровь ударила в голову Серову, он взял из ящика палитру и, протянув ее царице, сказал:
«Так вы, ваше величество, лучше уж сами пишите… а я больше слуга покорный.
События 1905 года глубоко потрясли Серова.
«Даже его милый характер изменился круто, — вспоминает Репин, — он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим; особенно удивили всех его крайние политические убеждения, проявившиеся у него как-то вдруг. С ним потом этого вопроса избегали касаться».
Серов выходит из Академии художеств, навсегда
отказывается выполнять заказы царского двора. На телеграмму с просьбой написать портрет царя отвечает короткой телеграммой:«В этом доме я больше не работаю».
В 1910 году в Петербурге, на сцене Мариинского театра шел «Борис Годунов». Послушать оперу приехал царь.
Хор стал на колени, исполняя гимн. Федор Шаляпин, находившийся на сцене, пел с ним, стоя на коленях…
Через некоторое время, находясь в Монте-Карло, Шаляпин получил письмо. В него была вложена куча газетных вырезок о монархической демонстрации певца и короткая записка:
Портрет княгини О.К. Орловой.
«Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы».
И подпись: «Серов».
Вот что вспоминает дочь художника о том, как он реагировал на поступок Шаляпина:
«Помню, как папа ходил по комнате. Лицо его выражало страдание, рукою он все растирал себе грудь. «Как это могло случиться, — говорил папа, — что Федор Иванович, человек левых взглядов, друг Горького, мог так поступить. Видно, у нас в России служить можно только на карачках».
… Осенью 1911 года Серов приехал отдохнуть от московской суеты в Домотканово.
Русское раздолье радовало глаз, веселило душу. Художник бродил по дорогим сердцу аллеям старого парка, подолгу сидел там.
Погожие, теплые дни, осенний воздух развеяли хандру, и Серов был на редкость весел и добр. Он забыл о болезни сердца, омрачавшей его жизнь в последние годы.
Как-то добрым сентябрьским днем молодежь усадьбы затеяла игру в городки в старой липовой аллее.
Валентин Александрович решил тряхнуть стариной.
Он ловким ударом разбил один «город», другой.
Но внезапно, почувствовав боль в сердце, бросил биту…
В тот же день домоткановцы проводили его в Москву. В Москве его встретила мать.
«Как умер отец, расскажи» — были первые его слова.
Мать с тревогой посмотрела на него.
«Его бравурность меня смущает, — вспоминает Валентина Семеновна. — Он такой осторожный, такой мнительный — вдруг как будто переродился. Невольно вспоминается отец, собиравшийся накануне смерти в Индию. То же беспокойство, та же лихорадочность».
В ноябре Игорь Грабарь решил показать Серову новую экспозицию его работ в Третьяковской галерее. Вот что он пишет об этом памятном дне:
«Я никогда не забуду… как мы стояли с ним перед этим портретом — «Девушка, освещенная солнцем». Он долго стоял перед ней, пристально ее рассматривая и не говоря ни слова, потом махнул рукой и сказал не столько мне, сколько в пространство: «Написал вот эту вещь, а потом всю жизнь, сколько ни пыжился, ничего уж не вышло: тут весь выдохся».
Почти четверть века отделяло этот ноябрьский день от жаркого июньского дня, когда молодой художник писал Машу. На Серова глядела с портрета его юность. Юность, ставшая вечной.