Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
— Ну что тебе от меня нужно? Почему ты приплел и это сюда? Может, злишься, что я их уже не ругаю?
— Какое там злюсь! Просто знать хочу, насколько ты изменился. Хочу знать, что ты за человек!
— Почему ты меня всегда в чем-то подозреваешь? Клянусь честью, это меня начинает бесить! Почему я должен терпеть? Что я, маленький? У меня свои понятия, их я и держусь.
Штефкин отец перебил его: — Но у тебя и моя дочь. А у нее мои понятия и мой нрав. И если она забывает напомнить тебе, что для меня важно, приходится делать это самому. Я знаю твои мысли и планы. Знаю, что ты хитрец, но хитрец и такой и этакий, а я и таких и этаких терпеть не могу. Будь ты крестьянин, ты бы понял меня, но ты не крестьянин, а всего-навсего управитель, и хочешь им быть и сегодня, и завтра, и послезавтра. Нынче утром, как только проснулся, я о тебе подумал. И враз захотелось бежать сюда — сказать тебе, что только самый непутевый, распоследний мужик станет на собственном навозе наживаться.
— Тут
— Нет, не могу. Я не управитель, а всего лишь крестьянин. Не понимаешь, так нечего тебе было и лезть в управители, надо было сперва побатрачить либо покрестьянствовать. Навоз есть навоз, а собственный, он и есть собственный. Кто начинает так или эдак торгашить навозом, наживаться на нем, тот нищеброд, мошенник и вор. Я не против собраний. Только уж ежели надо с кем-нибудь встретиться, я хочу знать, кто он такой, о чем с ним толковать буду и сможем ли мы договориться. Я люблю договариваться. Я с каждым охотно бы договорился. Со всеми людьми жил бы в полном ладу. И поучиться готов. Хоть я и твердолобый, а поучиться готов. И вот когда землю пашу, всегда гляжу под ноги да вперед, слежу за тем, чтобы плуг не подскакивал или чтоб я случайно не выпахал картошку, которую незадолго до того посадил. Но тебе этого не понять. Не понять этого, потому что ты никогда не был ни батраком, ни землеробом, а вышел только на свою должностишку и доволен — доволен ею, когда бегаешь по полям, доволен и собой, если видишь, что земля щедра к тебе. Ты убежден, что понимаешь землю, хотя она тебе никогда ничего не сказала, потому как и ты ей никогда ничего не сказал. Глухонемой может думать, что и остальные глухонемые, что весь мир глухонемой. Тебя волнуют только гектары, выручка, цифры. Ты все умеешь перевести в цифры и нанести на бумагу, да ты и сам только цифра, которой клочок бумаги помог раздобыть местечко, сделал из тебя управителя. Знал бы ты плуг от рождения, пришел бы от плуга к бумагам, ты иначе смотрел бы на эту бумагу, у тебя перед глазами была бы земля, и цифры бы тебе казались другими, скрип пера напомнил бы тебе, может, плуг, и ты бы вновь к нему воротился. За каждой цифрой, за каждой каракулей ты бы увидел или услышал землю. Но ты ко всему пришел с другого конца. Ты родился на свет, но еще в детстве забыл спросить, для чего ты родился. А возможно, тебе и сказали, да ты не взял в толк. Думаю, до известных, точнее, до самых главных вещей человек должен дойти сам. Ты умный, очень умный, наверно, ты и в детстве был себе на уме, вот оттого-то и стал так торопиться; ты сразу же занялся числами, особенно своим счастливым числом; ты искал его так же, как ноль ищет единицу или двойку, как двойка — тройку или иную двойку и единицу, тебе, должно быть, хотелось сразу перескочить на целую сотню или хотя бы на десятку. Ты нашел счастливое число, а может, и много счастливых чисел; мне подчас кажется, что ты и сам — счастливое число и оттого время от времени куролесишь: то ты делаешь из себя двойку, то тройку, потом из тройки восьмерку, а из восьмерки… Уж и не знаю чего. Ты такой и эдакий, я тебе уже сто раз говорил. Ты должен постоянно меняться, так как счастливое число тоже меняется, что ни минута — оно иное. Тебе приходится меняться ради местечка — ведь до тебя тут другой был, — а не изменишься вовремя, не перехитришь самого себя, чтобы и остальным замазать глаза, однажды откроешь, что кто-то и тебе пришел на смену, какое-то иное счастливое число: теперь уже он будет знать, сколько у него в имении батраков и плугов, но сам-то не сумеет путем взяться за плуг и проложить им не только восьмерку, но даже самую обыкновенную борозду, в конце которой другой счастливый глухонемой идиот, что никогда не ведал и не нюхал земли, занесет свое число в блокнот.
Киринович несколько раз порывался оборвать тестя, но удалось ему это только тогда, когда тот остановился на миг, чтобы отдышаться.
— Послушай, с кем ты сегодня пообщался? Говоришь, будто Карчимарчик. В самом деле, так рассуждать может один Карчимарчик!
Киринович сказал это наобум, просто хотел унизить и высмеять тестя. Он даже не думал, что в тот же день ему придется толковать и с самим Карчимарчиком.
Спор длился еще минуту-другую. Потом тесть сказал: — Ну, я пошел. Ухожу, чтобы ненароком не спутать ваших планов. — И, насупившись, двинулся в путь.
Штефка ушла вместе с ним.
Народ стал сходиться. Как было сказано, поначалу предполагалось, что соберутся одни гости, но вскоре выяснилось, что и без батраков дело не обойдется.
Не успел уйти Штефкин отец, как в имение заявился какой-то школяр и еще какие-то подростки из Церовой, и от них местные узнали, что в имении что-то затевается.
Все враз переполошились. Батраки один за другим вылезали из своих домов и спешили к канцелярии управителя. А иные побежали будить мужиков, что отсыпались в сараях и амбарах:
— Вставайте, сонные тетери!
— А что стряслось?
— Собрание будет!
— Собрание? Какое?
— А бес его знает. Там поглядим.
Ленивцы — не ленивцы, сони — не сони, все в два счета оделись. Каждому — почет и уважение! Уж коли в имении
собрание, все должны в нем участвовать.Киринович пытался растолковать им, что речь идет вовсе не о собрании. Он уговаривал их разойтись, но они ничтоже сумняшеся стояли на своем: «Уж раз мы тут, чего расходиться? Нынче воскресенье, дремота у нас прошла, торопиться некуда. Собранье не собранье, а коли народ сходится, значит, что-то есть, что-то наверняка затевается. Подождем, поглядим, что за дело такое, а то и послушаем, о чем разговор; а случись, разговора не будет, или скажут мало, или то, что нам не по нраву, так можно в разговор и вмешаться».
— Ребята, не валяйте дурака! — уговаривал их управитель. — Сами посмотрите! Как ни старайся, а в конторе все равно не уместимся. Всех позвать не могу. Разойдитесь спокойно! Право же, это дело вас не касается.
Люди не перечили, но и не расходились. «Да уж давайте постоим, подождем. Разве кто волнуется? Никто не волнуется, А кому неохота ждать, пусть уходит. Либо сядет на землю, и на земле посидеть можно. Было бы и впрямь глупо, кабы мы все лезли в контору управителя».
А некоторые рассуждали иначе. Те, что перестали доверять управителю. Они переглядывались, кривили губы, морщились и между тем или при том о чем-то шушукались. Только и было слышно: шу-шу-шу. А временами — может, кое-кто шептать не умел, или недослышивал, или, может, просто не знал ни стыда ни совести и хотел, чтобы и другие зря-то не совестились, не краснели, — какие-то слова звучали и громко: «Как же так? Онофрея касается, а нас нет? Ранинец может быть на собрании, а мы нет? Где ж справедливость?! Где порядок?! Ведь и Ранинец батрак, ведь и у него мозги обыкновенные, батрацкие. А мы заодно с нашим Ранинцем и Онофреем и отсюда — ни на шаг!»
Притащились и жены с детьми, и тут управитель, поняв, что ни добром, ни силком от них не отделаешься, решил: — Ладно уж! Быть по-вашему. Устроим собрание прямо на свежем воздухе, здесь всем места хватит. Кроме женщин и детей, разумеется. Женщинам и детям на собрании делать нечего, это уж вам придется признать. Начнут галдеть или еще что выкинут. Сами знаете, какие дети бывают мерзкими и противными. Позаботьтесь о женах и детях, и мы тут же приступим.
Конечно, это был другой разговор. Мужики с одного маху подскочили к женам. Каждый позаботился о своей: — Ступай отсюда! Проваливай, голова садовая! Ступай прочь! Чего тебе тут околачиваться, глаза пялить? Не поняла, что ли? Ступай прочь, не дури, потом можешь незаметно сюда и шмыгнуть.
Вишвадер позаботился о детях: — Катитесь отсюда, паршивцы вы эдакие! Вот сниму ремень, от вас мокрое место останется.
— Ладно, бог с ними! — распорядился Киринович. — Женщины и дети пусть останутся здесь, а мы переберемся в другое место! — И он указал, куда надо перебраться. В это время вернулась со станции дрезина, на которой обычно ездил Мичунек, но на сей раз на ней сидел Ранинец, а рядом с ним два крестьянина из Церовой. «Быдло, могли бы и пешком допереть! — Киринович немного сердился. — Говорил же я этому Ранинцу: на мужиков и сопляков насри! Возьми только тех, кто приедет на поезде». Сопляки пришли пешком, а мужики прикатили на дрезине. Сидели там еще портной Гриц и доктор медицины Йозеф Салус, студент Янко Микес, Лойзо Хрестек и Лойзо Мелезинек — торговцы среднего, а то и несколько меньшего калибра, но в глазах окрестного люда оптовики: один промышлял вином, другой спекулировал древесиной. Все они, разумеется, кроме церовских крестьян и Ранинца, «вечного путаника», были родом из ближнего городка, и это сразу было видать. («Опытный-то глаз в момент отличит горожанина от деревенщины — от батрака либо мужика».)
Ранинец откатил дрезину в холодок, и, пока отпрягал лошадей, подошли остальные: управляющий с батраками, потом Имро с мясником Фашунгом из Околичного. Уселись на дрезине или около. Вскоре объявилась и бутылочка, из которой, разумеется, досталось каждому.
У студента был при себе фотоаппарат, и ему сразу захотелось всех сфотографировать. Мужчины приготовились, приосанились, но кто-то из оптовиков — не важно, Хрестек то был или Мелезинек — закричал: — Минутку! — и, порывшись в кармане, вытащил пригоршню сигар: одну сунул в рот, остальные раздал. Пошумели недолго, а потом надулись еще больше прежнего.
Студент поднял палец: — Так, а теперь внимание! — и щелкнул.
Он отщелкал всю пленку. Впрочем, возможно, и пленки-то никакой не было, а может, это был такой аппарат, что фотографировал без пленки, в таком случае нам пришлось бы сказать, что аппарат испортился, похоже было на то; поначалу студент щелкал и щелкал, а потом два часа жаловался: — Все! Честное слово! Все на вас выщелкал.
А в тот момент, когда управляющий открывал собрание, прикатил на велосипеде и жестянщик Карчимарчик.
— Этого еще кто сюда звал? — спросил управляющий, встретив Карчимарчика неприветливым взглядом.
Мясник Фашунг, водивший с Карчимарчиком дружбу, предположил, что вопрос управителя относится к нему, и потому тихо возразил: — Я не знаю. Я его сюда не звал.
По счастью, Карчимарчик никакой неприветливости не заметил. Многие ему тепло улыбались. — Ты опоздал! — говорили они. — Мы уже сфотографировались.
Студент Микес печально подтвердил: — У меня была целая пленка, вся вышла.