Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:

И самому обыкновенному табаку, что сушился в обыкновенной сушильне и не успел даже порядком подсохнуть — вот и не понадобилось держать его ни на пару, ни в настое, как, бывало, делали наши отцы и деды, у которых сроду не водилась деньга на табак, а тем паче на сигарету, и потому тайком в уголке сада выращивали они несколько корешков, что тянулись вверх и цвели прекрасным пахучим цветом, и отламывали от них по два, по три листа, чтоб было на курево.

Помните? Сперва табаку было восемь, а потом всего семь мешков, но и из тех удалось сохранить только один. Кому-то может казаться, что об этом вообще ни к чему вспоминать, тем более что мы уже знаем, когда и при каких обстоятельствах сохранился этот мешок. Но самое удивительное, что кто-то вообще думал о мешке с табаком в минуты, когда речь шла о жизни — его и товарищей.

Был то церовский причетник. Но можно ли его в этом упрекать? Можно ли упрекать его в том, что, пока другие спасали свою жизнь — не всем, правда, посчастливилось, — он сам спасся, да еще и мешок успел подхватить?

Нет,

упрекать его в этом нельзя. И уж хотя бы потому нельзя, что сам он был некурящий и подхватил мешок вовсе не для себя, да и торговать табаком не собирался. Просто взял мешок, взял его для других, которым табак может позже понадобиться. Ведь есть же на свете люди, которым табак в самом деле позарез нужен, иной раз им даже может казаться, что табак им настолько нужен, что за него они отдали бы по меньшей мере десятую, а то и пятую часть жизни, однако чаще всего оно потому — и это естественно, — что у них есть эта жизнь и они понять не хотят или, может, слишком хорошо понимают, что покуда жизнь является жизнью, то и самая убогая жизнь и даже пятая или десятая часть несчастной или самой разнесчастной жизни есть всегда целая жизнь, всегда целая жизнь настоящей, большой, целой, живой жизни.

Причетник об этом не думал. Недосуг ему было тогда думать об этом. Но это было в нем. При надобности оно всегда оказывалось в нем. Поэтому и тогда, соскакивая с машины, он подхватил мешок и затем под обстрелом пересек с ним клеверище, потом кукурузу, нес его и тогда, когда решили продолжать путь, и ни на миг не показалось ему, что это дело пустое или что мешок должен нести кто-то другой.

Причетник был ворчун, он всегда на все ворчал. И мы бы погрешили против истины, скрыв это. Был он, однако, скромный и знал, что такое справедливость. А почему бы скромным и справедливым людям не поворчать? Причетника можно было бы упрекнуть лишь в том, что ворчал он чересчур часто. А может, ворчал лишь потому, что к этому принуждала его собственная скромность и справедливость, он злился на себя, но злился и на других, в которых скромности и справедливости не находил.

Когда они встретились с отрядом, когда уже влились в него, командир решил отобрать у причетника мешок с табаком. Воинский порядок требовал этого. Все, что было в отряде, принадлежало всем. Однако причетник, возможно потому, что еще прежде познал множество самых разных порядков и беспорядков и знал даже то, что порядки-беспорядки придумывают люди, не пожелал мешок отдавать. Дело дошло до конфликта: командир возмутился и, казалось, готов был принять строгие меры, как и полагается командиру, но он был умным человеком, умным командиром и даже в возмущении не забыл, что, прежде чем причетника наказать, надо его сперва как следует выспросить.

Однако возмутился и причетник. Ребята только глаза таращили. Боялись за причетника. Диву давались, как много он себе позволяет.

— Черт возьми, пан командир, — кричал причетник, и было ему все равно, пристрелят его или нет, — вы еще не так-то долго мой командир, чтобы мне вас бояться. Коль вы мне не верите, ну и слава богу! Значит, и я не обязан вам верить. Думаете, дома некому было меня исповедовать? Стреляйте в меня, если вам будет легче, только потом о моей ребятне позаботьтесь! Я небось не мальчишка, если хотите, сразу уйду, хотя пришел сюда издалека, однако хочу упредить, что пришел сюда по собственной воле. Могу послушать, а могу и не послушать, так как я солдат еще с первой войны, я сказал вам об этом в самом начале, и, если будет охота, могу своему командиру и нос натянуть, я еще в ту войну этому научился.

— Молчать! — приказал командир.

— Буду молчать, но сперва вы должны меня выслушать.

— Молчать! Вам что, непонятно? Я не желаю вас слушать.

— Придется выслушать! Ведь вы командир. Это ваша обязанность. Настоящий командир должен знать своего солдата. А вы меня знаете? Откуда вам меня знать? Ведь я тут не очень-то и давно. Да и я вас не знаю, но, говорю же, пришел сюда по доброй воле, и вы, должно быть, тоже: на вас нет ни формы, ни знаков различия. Доброволец добровольца должен выслушать. У меня дома семеро ребятишек, не знаю, может, и у вас какие имеются, пожалуй, что да, но особо вдаваться в это мне ни к чему, ведь вы уже сердитесь, видать по вас, и, как командир, могли бы еще сильной рассердиться, а потом со мной по-всякому разделаться, право, по-всякому, только я ведь в одной увольнительной в первую войну был столько, сколько вы во вторую — солдатом. Прикажите меня расстрелять! Прикажите старика и солдата-добровольца расстрелять! Но за что, пан командир?! За то, что я солдат? Я был курильщик, когда вы еще не курили, но еще в первую войну бросил курить, потому что пришлось горе мыкать и именно тогда я понял, что значит для человека курево. Пан командир, оттого я теперь и не курю. Но обратите внимание! Пан командир, хоть вы и пан командир, а я опять же некурящий…

— Черт подери, довольно! — вскричал командир. — Смирно! Смирно наконец! Приказываю: смирно!

Причетник вытянулся. — Извольте. Есть «смирно». Уже стою навытяжку. А хотите, прикажите меня… Но не забудьте, что я был на первой войне и что я некурящий, хотя и был курящий…

— Молчать, черт подери!

— Молчу, ведь я уже молчу. Молчу, однако я и доброволец…

Командир рассмеялся. — Вы страшный человек! В бога душу! Завтра утром начистите на всех картошки!

— Как вам будет угодно! Есть! — Причетник еще больше вытянулся. —

Я знаю, что такое приказ! Есть, завтра картошка! Но мешок этот…

— Дьявольщина, вам что, это еще мало? — качал командир головой. — Добро! Пусть отныне этот мешок будет на вашем попечении, вы за него в ответе!

— Есть! Это тоже приказ! — Причетник застыл в неподвижности. — Табак! Отныне я за табак в ответе!

2

Так оно и вышло. Когда командир понял, кто такой причетник и что он за человек, когда сам уверился в этом, да еще узнал, что причетник не курит, он оставил ему мешок, однако с тем условием, что при надобности именно он, да-да, он, причетник, будет делить табак между людьми.

И командир в причетнике не ошибся.

Причетник действительно делил табак по справедливости, а когда видел, что мешок тощал, без труда добавлял в него — ведь была осень и со многих деревьев слетела пожолклая листва, стоило только набрать из нее и на солнышке подсушить, на ночь укрыть, а на дню опять сушить; когда листья затем смешивались с табаком, мешок снова толстел, и так раз за разом все повторялось. Всегда было что курить.

У ребят было курево и потом, когда погода испортилась, когда солнышко в горах вообще не показывалось, когда целыми днями лило как из ведра или туман расстилался по студеным долинам, когда все, кто был в горах, переживали поистине трудные дни. У причетника хватало курева и тогда. Было что курить.

3

Но постепенно многое менялось. Менялись и люди. Изменился и Имро. И теперь причетник для него уже не причетник, а Якуб. Имро по-другому его и не называет. Он легко привык к этому имени, ведь его старшего, а точнее, самого старшего брата зовут Якуб. Только этот, тутошний, что еще до недавнего времени был причетником, еще старше, он, по сути дела, уже старик, хотя ему нету еще и шестидесяти. Не трус он, но и не очень-то храбрый — таких тут немало. Но зато речист, в самом деле, вечно ворчит, подчас, возможно, и потому, что хочет речами сам себя подбодрить, а может, и других подбодрить. — Имришко, не бойся, только держись меня! Никому не говори ничего, а меня держись! Много ли человек знает?! Даже я не раз ошибался. Люди разные, всяк норовит верх взять, особенно в такие минуты, и сам ты, поди, заметил, что здесь тоже люди разные: лютеране, католики, коммунисты, демократы, такие и эдакие, и набожные, и безбожники! Сперва мы, то есть католики, идем вроде на подмогу правительству, правительство спасать. А потом вместе с лютеранами мы вроде должны правительство скинуть. А по дороге опамятовались, спросили себя: какое же это правительство, если правительство в Братиславе? Только мы уже были в пути и про немцев все уже знали, даже встретились с ними, теперь и впрямь не воротишься, да, бог даст, не пропадем! Нынче-то за коммунистами, за ними, говорят, главное слово. И точно, Имришко, за ними! До сей поры, правда, за ними не было почти никакого, а нынче… Не будь я малость набожным, как бог свят, и я бы стал коммунистом! Однако, парень, надо бы нам, не только нам двоим, а всем вместе держаться — лютеранам с католиками, коммунистам с не коммунистами, униформам с не униформами — словом, людям с людьми. Бывает, что иначе и невозможно! Только у нас все может повернуться и так, и эдак. Но ты меня держись, и сейчас держись! Охо-хо, нынче-то нас как порасставили! Что опять-то будет? Сегодня, похоже, нешуточное затевается! Наверняка опять с немцами встретимся. Ведь ежели хотели бы только постращать какого-то словацкого мельника или корчмаря, навряд ли бы так к делу готовились! А ты рядом шагай! Если ненароком что и… Честное слово, Имро! Только не бойся, держись рядом, стало быть, опять за дело!..

4

И потом всякий раз, когда какая-нибудь опасность была уже позади — то ли они удачливо из нее выкарабкивались, то ли как-то удавалось ее обойти, — причетник радовался, как малый ребенок. — Ух, пронесло! Ей-богу, Имришко, ты держался молодцом! Увидишь, как приду домой, скажу твоему отцу: Гульдан, слушай, хоть ты и мастер и сын твой у тебя в подмастерьях, однако и он мастер, он был всегда рядом и держался молодцом! Так, Имришко, так! Нынче туго пришлось, ты сам видел. Я-то уж не раз бывал в переделках! Если надумаешь отцу рассказать, я подтвержу, Имришко! Как же не подтвердить, когда и ты про меня все знаешь! Слышь, Имро, когда мы в первый бой шли — тогда еще ничего, мне и винтовка была ни к чему, мозговой кости б хватило, а тот мост через речку, ей-богу, такой-то мост я и теплым пирожком бы взорвал! Эх, где он сейчас, этот теплый пирожок! А второй бой — это уж был настоящий, ей-богу, настоящий бой, ой-ей-ей, еще та работа, грязная работа! Да как гром среди ясного неба, ведь мы все ползли да ползли, и вдруг — хлоп! Двое враз кувырнулись, у остальных в глазах зарябило. Я крикнул: ложись, Имро! И тут пошла кутерьма. Ей-ей, настоящая была кутерьма, автомат у меня едва не заело — так он строчил! Боже ты мой, ведь немчурята эти дергались передо мной, как куклы на ниточках, так и плюхались, что дождевые капли, ох и пришлось же мне потарахтеть, бог свидетель! Не знаю, убил ли кого, но когда уже все кончилось и я попробовал встать, то сразу почуял недоброе. Истинный бог, Имришко, я ведь тогда в штаны наклал! Не сказал я никому ничего, и мне никто ничего, только как быть, ежели мне самому в нос шибало?! Поэтому я и не поднимался тогда! Поднялся, уж когда сказали, что ежели награды дадут, так и я получу. И меня это маленько утешило. Подумал я: ребятишкам покажу! Но грязная то была работа, грязная работа! Не выдавай меня, Имришко!

Поделиться с друзьями: