Мастерская отца
Шрифт:
Под его ногами что-то шевельнулось. Он глянул вниз и увидел коричневую ящерку, выбежавшую из-за камня. Она замерла, словно осваиваясь с незнакомцами. В ее крошечном черном глазу ослепительной оранжевой точкой отражалось заходящее солнце. Кожица под нижней челюстью ящерки медленно двинулась, на миг появился тонкий раздвоенный язычок, и она тут же ускользнула в тень серого гранита.
Отгорел огромный, вполнеба закат, и солнце ушло за сухие вянущие травы, и лишь, как отблеск этого заката, играл теперь в длинных, рвущихся вверх языках пламени оранжевый отсвет.
Искры из костра поднимались высоко вверх и гасли. Горячий невидимый жар огня время от времени трогал лицо Сережи, и он старательно пододвигался
Изменчивое трепетное пламя лепило, и тут же развеивало, из своей невесомой плоти призрачные очертания какой-то бывшей жизни — причудливые растения, деревья, животных. Где-то неподалеку слышались вздохи ветра, сонное бормотание птиц, стрекот насекомых, чьи-то вкрадчивые шаги.
Отец задумчиво глядел в огонь и говорил о жизни, которую он прожил до Сережи, о войне, о том, как он в большом южном городе ходил каждый день на завод, чтобы сверлить ручной дрелью отверстия под болты в корпусах комбайнов, а вечерами занимался на факультете механизации… Все это, должно быть, складывалось не так просто, потому что отец волновался, и его волнение передавалось Сереже, и он вздыхал вслед за отцом, и непонятная тревога терзала его сердце. И когда отец замолк надолго, он неожиданно приклонил голову на рюкзак и уснул легко и беспечно. Ему приснилась комната…
Она напоминала глухую клетку. С потолка на белом витом шнуре спускалась электрическая лампочка в черном карболитовом патроне. В стеклянной колбе слабо тлела красная нить. Свет пульсировал, жил своей особенной беспокойной жизнью. Он становился малиново-красным, иногда, набрав силу, разгонял устоявшийся комнатный полумрак коротким голубым всплеском. И в тот миг Сережа видел вещи, отбрасывавшие длинные густые тени. Родительскую кровать с горкой подушек, окованный цветной жестью сундук, зеркало с мутным стеклом, полку-угольник, на которой лежал семейный альбом с фотографиями, стояли книги и голубая шкатулка с нитками, пуговицами и наперстками. Свет из стеклянного баллона держал его настороже. Это был цвет запрета — красный.
Он брал большую деревянную табуретку и ставил у стены. Осторожно взбирался на нее. Один поворот фарфоровой ручки выключателя в сером дюралевом корпусе — и в его комнате-клетке все менялось. Сквозь щелки в закрытых ставнях проскальзывали тонкие солнечные лучики: широкие — ленточками и узкие — спицами. Пронизывая серый, теплый полумрак, они оживляли пылинки, которые появлялись и исчезали каждую секунду.
Сережа рассматривал солнечные пятна на полу, на стене. Они жили, шевелились, набухали светом, темнели. В них угадывался настоящий мир, сокращенный до размеров светового пятна. Там, иногда, мелькали человеческие фигурки, птицы, животные, машины…
Жизнь в комнате шла размеренно, спокойно.
И наступал час, когда появлялись родители, приносившие к нему тревогу и озабоченность мира. Его начинали учить, воспитывать, его уговаривали, убеждали, наказывали, с него требовали, в конце-то концов («Какой непослушный ребенок, ведь ему-то и пример брать не с кого!») Но что поделаешь, ведь это жизнь.
Он долго не мог поверить, что в мастерской идет только работа. В этом слове ему чудилось что-то слишком обыденное, вялое, сонное. Всюду в мире была работа. Без нее, казалось, и шагу ступить нельзя. Принести от родника на мочажине два ведра с водой, растопить печь соломой и кизяками, подмести пол в доме — все работа. Но в мастерской…
Это было высокое длинное здание из кирпича и шлакобетона с белыми оштукатуренными стенами и серыми закопченными окнами. Через открытые двери, куда Сереже запрещен вход, видны подъемные устройства на цепях, огромные станки, верстаки, обитые сизой вороненой
жестью, черные промасленные столы с выдвижными железными ящичками и страшная продымленная кузница.Особенно ему нравился пол в мастерской. Он был выложен из круглых деревянных чурбаков. Отец сказал, что это все они сделали.
Происходившему в мастерской сопутствовал особый набор звуков. Здесь резали железо, сверлили его, рубили и ковали. Здесь его в а р и л и. Запускали двигатели машин. У каждой из них был свой голос.
Мглистыми осенними вечерами, когда темнело рано, за большими застекленными окнами мелькали фосфористые вспышки света. Этот свет на несколько мгновений слепил его глаза, еще более сгущая окружающую мир мглу.
Существовал запрет: не смотреть на этот свет, и был, конечно, сладкий самообман — от одного короткого взгляда ничего не будет, никто не узнает… Мерцающие беззвучные вспышки вырисовывали на стеклянном экране окна исполинскую тень человека, чудище без рук и ног, наполняя его сердце сладким ужасом.
Отец рассказывал: раньше здесь этого не было. Только угнетали человеческий взор развалины бывшей казачьей крепости — останки казармы, каменных оград.
— Теперь у нас строгий порядок, система, — воодушевленно говорил он матери и Сереже. Они втроем стояли перед своим новым жилищем. Как и обещал отец, грязно-желтый, облупившийся домик из деревянных щитов стоял достаточно далеко от мастерской — шагах в полутораста. Одно узкое низкое окно и дверь с крылечком из двух скрипящих половиц выходили во двор. — Раньше тут росла крапива, а теперь утрамбованная гаревая площадка. У самой уцелевшей стены мы сделали навес для машин и тракторов. С течением времени сделаем ворота…
— Зачем же ворота? — с тихим изумлением спросила мать.
— Ну, как это — зачем? — бодро удивился отец. — Всюду есть двери, ворота, калитки… Как же без этого?
— Но ведь стен-то еще никаких нет! — простонала мать и, махнув рукой, пошла в дом.
Отец смущенно кашлянул, проследил за ней, а потом обнял Сережу за плечи:
— Ничего… Переживет. Большое дело требует жертв. Пойдем за дом, я тебе расскажу о поселке.
Новый поселок, о котором мечтал отец, должен был начаться сразу же за их домом — шагнуть дальше в степь, разбежаться десятками улиц, подняться к небу из желтой степной земли, отгородиться от степного зноя и зимних стуж лесозащитными полосами, притянуть к себе реку… Жить нужно решительно.
— Да, тут будет и река, — удовлетворенно повторил отец, заметив удивленный взгляд Сережи, — Я нашел старое русло. Оно, правда, заросло травами, но это не беда. При нашей технике расчистить недолго…
В мастерской мать сказала, что теперь ей ждать от жизни нечего. Лично для нее целина кончилась. Духовая музыка на городском вокзале, дорога, леса, перелески, холмы, горы, степь и, наконец-то, все — тишина. Высокие и правильные слова о долге, чести, жертве — остались где-то в другой жизни, а здесь только тишина.
Слабости здесь не замечали. Народ устраивался, работал, обживался, словно всю жизнь готовился к этому делу.
Она чувствовала, что в ней гибнет вера во все это, но не могла понять: почему? Иногда огонек угасающей веры в это совершенно чуждое ей дело начинал теплиться. Люди собирались вместе в большой брезентовой палатке, заменяющей новоселам клуб, и кто-нибудь особенно одухотворенный, имеющий, право говорить для всех и обо всем, повторял все те же слова, привлекшие ее вслед за мужем из города. Чужой энтузиазм увлекал лишь на время. Едва она выходила из-под прокуренного брезентового полога на воздух, как блеклое, подернутое желтизной небо, сероватая земля, мусор вокруг палаточных домиков, чумазые, золотушные дети, очередь уставших, раздраженных женщин с ведрами и бачками к железной цистерне с водой наполняли ее сердце тоской и унынием.