Мать-Россия! Прости меня, грешного!
Шрифт:
Борис Качан лежал в отдельной палате; напротив, в углу, стоял телевизор, над изголовьем — книжная полка. Острая боль отступила, но оставалась в груди, пульсировала ноющая ломота. Временами она точно волна накатывала к самому горлу, отдавалась в верхней части живота, и долго, мучительно долго держала весь организм в холодящем душу оцепенении. Затем, точно насытившись, начинала спадать. Борис в такие минуты закрывал глаза, старался ничего не видеть, ни о чём не думать. Он и потом, после того, как боль отпускала, слышал во всём теле мертвенную стужу, а в руках и ногах такую вялость, будто он вечность таскал пудовые камни.
На третий день, когда
Невысокого роста, плотный, быстрый в движениях, профессор с какой-то лукавой улыбочкой в серых умных глазах смотрел на Бориса и ничего не говорил. Молчание становилось тягостным, профессор будто бы что-то знал о состоянии больного и утаивал от него.
— Болит сердце? И будет болеть. Надо устранять причину, порождающую боль.
— Не понимаю вас,— глухо и недовольно буркнул Борис, не ожидавший такого крутого оборота.
— И понимать нечего! У вас плохая кровь, молодой человек. И сосуды сплошь забиты вредными агентами, проще говоря, сорным материалом. Нужны кардинальные меры.
Профессор встал, сунул руки в карманы халата.
— Да, молодой человек. Лечение предстоит длительное и серьёзное.
И ушёл, увлекая за собой стайку молодых врачей. А вечером сестра, подавая термометр, обронила:
— Завтра утром к вам зайдет академик Гаврилов. Наверное, будут очищать кровь.
Ничего утешительного не сказал ему профессор, не ждал он облегчений и от встречи с академиком, но деловая решимость руководителя клиники, его намерение лечить серьёзно вселяли надежду.
После ужина сестра принесла новую, прописанную профессором порцию лекарств.
Потянулись долгие печальные больничные дни.
В день по два, а иногда и три раза к нему заходил Морозов. Щупал пульс, слушал сердце, говорил:
— Всё идёт хорошо, аккуратно принимай лекарства.
Порошки, таблетки и какой-то кисло-острый раствор ему давала сестра; профессор поручил ей строго выдерживать предписания.
Сестра уходила, и Борис поворачивался лицом к стене, слушал пульсирующий в висках ток крови, ждал очередного приступа боли. И боль приходила. И Борис, только что принявший лекарства, с грустью думал о врачах: «Всё у них есть — клиники, лекарства, приборы,— вот только болезни сердца лечить они не умеют».
Борис слышал о новом увлечении Морозова: безболевой хирургии; всё хотел спросить, что это значит — операция без боли? Да не спросил. Вроде бы и сейчас усыпляют. Режут, а человек не слышит. Так что же ещё придумали — режут без ножа, что ли? Изнутри как-нибудь?.. «Надо спросить Володю. Непременно узнаю».
Вспомнил, как в первый же день к нему зашёл больной из соседней палаты. На вопрос Бориса «Ну, как тут лечат?» сказал: «Если операция — ничего, будто бы помогает, а если так вот... порошки и капли...»
Сделал паузу, покачал головой:
— Одну тут песню знают и при поступлении в клинику, и при выписке: «Каким ты был, таким ты и остался».
Глупый тот больной как бы настроил Бориса на печальный лад. Операции он боялся, на порошки не надеялся. Одно оставалось: экстрасенсы. Мать, отъезжая на гастроли, сказала: «Три сенса к тебе будут приходить. Скепсис и дурь из головы выкинь, верь им, в них твоё спасение».
В глубине души не верил Борис и в экстрасенсов, но эти, в отличие от врачей, хоть нескучные, их слушать интересно.
«Что-то же в них есть, раз люди верят»,— размышлял Борис в минуты отчаяния. И как утопающий хватается за соломинку, так он нетерпеливо ждал этих целителей.Каждый день после обеда — так наказала мать — являлся к нему отец. Среднего роста худенький старичок был на редкость резв и подвижен: две набитые верхом сумки приносил он почти ежедневно, рассовывал продукты в холодильнике, в тумбочке,— и тихо, оглядываясь на дверь, объяснял:
— Три десятка яиц, ветчина, а тут банки с вареньем, пирожки,— их напекла соседка Марья Никифоровна.
— Ладно, сядь рядом, побудь со мной.
Пётр Петрович Качан покорно садился на стул, приготовлялся к разговору.
— Мне прописали четвертый стол. Диета. Ведь знаешь, наверное?
— Знаю.
— Зачем же несешь так много продуктов?
— А ты не ешь. Товарищей угощай.
Отвернул Борис голову в сторону, задумался. С сожалением и какой-то грустной тревогой сказал:
— Хорошо бы... отдавать, да аппетит-то у меня — сам знаешь: волчий. Ну-ка, положи на тумбочку пирожки. С капустой, небось?
— С капустой. И с яйцами. С печёнкой тоже. Мария Никифоровна знает, какие ты любишь.
— Вот, вот... Самые те... Любимые. Давай есть вместе.
Пётр Петрович из солидарности отломил пол-пирожка. Борис подвинул к себе тарелку, стал увлечённо есть. Аппетита своего и желания расправиться с пирожками он не скрывал и отца не стеснялся. Темы эти — воздержание в еде, излишний вес — были между ними давно обговорены, решены раз и навсегда: «Вы воздерживайтесь,— говорил Борис отцу с матерью,— вам нужна талия, а меня увольте. Я люблю поесть — это моя слабость».
Отец молчал, а мать, чувствуя безнадёжность увещеваний, говорила: «Ты ешь, ешь, если хочешь, но пей поменьше. Хорошо бы вовсе...» — «В наше время не пить нельзя, ныне все пьют». И потом добавлял: «Ни одно серьёзное дело не решается без вина. Встречи с нужными людьми, званые обеды — как же тут не выпить?»
Ел он много, пил и того больше; в последнее время перед болезнью ежедневно выпивал по бутылке коньяка. В двадцать восемь лет имел три подбородка, бочкообразную фигуру, увенчанную багровым, круглым, как луна, лицом.
Поначалу стыдился своей полноты, стеснялся при встрече с хорошенькими женщинами,— клял себя, обещал сбросить вес, но ел всё больше и больше, пил чаще и обильнее,— со временем привык к себе, махнул рукой на всякие диеты.
— Ты бы остерёгся... много есть. Хотя бы на время болезни.
Пётр Петрович говорил вяло, в глаза сыну не смотрел. Отношения между ними были прохладными, сыну казалось, что отец не любил его и с детства копил обиду.
Пётр Петрович женился на двадцатипятилетней балерине, когда ему было сорок пять лет, он к тому времени овдовел, сына и дочь вырастил, поставил на ноги и теперь все силы посвящал молодой жене. Большая творческая работа и любимая жена отнимали всё время и силы, и сыном своим он почти не занимался. Мальчик хотел играть, слушать сказки, дурачиться,— отец был холоден и каждую шалость воспринимал как дурную черту характера. Мальчик закрывался в себе, делался капризным. Нарастало взаимное раздражение, всё чаще возникали истерические сцены, раздавались шлепки. Но однажды, заслонив сына, мать крикнула на отца: «Не смей его бить!» Отец опустил руку и больше Бориса не трогал. Но и внимания ему стал уделять ещё меньше. Он будто бы стыдился ребёнка, ревновал мать, которая Бореньке отдавала всю свою любовь. А сын, подрастая, всё чаще спрашивал себя: «Почему у других ребят отцы молодые, весёлые, а у меня старый. Как могла мама, такая красивая, добрая выйти за него замуж?»