Мать сыра земля
Шрифт:
Моргот вернулся в подвал рано, мы только что проснулись, скакали на кроватях и кидались подушками — была у нас такая традиция, если в подвале не ночевали ни Моргот, ни Салех. И конечно же, как это и бывает по закону подлости, подушка, пущенная Бубликом мне в голову, попала в Моргота, когда он только вошел в дверь, потому что я пригнулся.
— Ваще обалдел? — Моргот швырнул подушку обратно в Бублика, да с такой силой, что Бублик не удержался на ногах и плюхнулся на задницу, прижимая подушку к себе, словно вратарь, поймавший мяч в воротах.
— Ничего себе! — восторженно выдохнул Силя.
— Моргот, а когда нам можно будет гулять? — не в тему влез Первуня: одежду мы так и не отстирали, а в спортивных штанах с вытянутыми коленками на улицу идти боялись —
— Хоть щас, — проворчал Моргот, — и чем быстрей, тем лучше.
— Моргот, ну как же мы без брюк будем гулять? — со свойственной ему простотой продолжил задавать вопросы Первуня.
— Как хотите, — Моргот направился в свою каморку, и только тогда мы заметили, как сильно он хромает.
Мы только-только умылись, когда в подвал пришел Макс.
— Непобедимы! — радостно заорали мы хором в ответ на его приветствие — на этот раз чуть более осмысленно, поскольку успели прочитать две книжки про героев войны и чувствовали некоторую причастность к судьбам страны.
Моргот не выскочил к нам немедленно, как это бывало обычно, и Макс сам распахнул дверь к нему в каморку.
— Вставай, герой!
— Пошел к черту, — сонно проворчал Моргот.
— Вставай, говорю, — Макс улыбался во весь рот. — Я через два часа уезжаю.
— Наконец-то. Надеюсь, надолго…
— Я завтра вернусь.
Моргот сел на кровати.
— Макс, ну какого черта, а? Я не спал две ночи. Я же сказал, чтобы ты приходил вечером. Чего тебя с утра пораньше-то принесло? У меня башка раскалывается.
— Да ну? А чего тогда повязка на ноге? Сползла?
— Сползла… Если бы ты видел чудовище, которое хватануло меня за ногу, ты бы не смеялся.
— Чудовище звали Шариком? — продолжил издеваться Макс.
— Сам ты… Шарик… — Моргот встал и натянул брюки. — Ну иди, чайник включай, раз уж приперся.
— Я лучше телевизор включу, — Макс подмигнул Морготу, — сейчас новости будут.
— Опять взорвали три вагона со стратегическим сырьем — древесиной?
* * *
Сенко мне нравится: он не производит впечатления интеллектуала-отличника-технаря, каким я его себе представлял. Напротив, он больше похож на рабочего с плаката времен Лунича — прямоугольное лицо с тяжелой челюстью, прямой взгляд и широкие ладони. Он единственный из всех, придя, осмотрелся по сторонам; он долго разглядывал меня, прежде чем заговорить. Он единственный (не считая Моргота) не отказался от коньяка, но за все время нашего разговора не выпил ни капли, лишь мучил широкую рюмку в больших грубых руках, едва не переломив ей ножку; иногда нюхал коньяк, иногда делал вид, что его пригубил.
2
Игра начинается снова. Любимого или друга, большое или малое — победитель забирает все.
— Я почему-то всегда жалел Громина. Он был заложником каких-то странных комплексов, выдуманных им самим правил. Он каждую секунду оглядывался: что про него скажут или подумают? И при этом не боялся выглядеть подлецом. Я никак не мог понять, что он пытается из себя изобразить, что за извращенное представление о человеке вбито ему в голову и
кем? Например, он тщательно скрывал от всех однокурсников, сколько времени тратит на учебу. По-моему, он сам придумал версию о том, что сдает сессии лучше многих, потому что за него всегда заступается кафедра физвоспитания. А сам приезжал ко мне дня за два до экзамена и корпел над моими конспектами по сорок-пятьдесят часов подряд, не отрываясь, не отдыхая, без еды и сна. Но если кто-то из наших заходил ко мне в это время, он всегда делал вид, что зашел ко мне выпить и поболтать, и так искусно, что я сам иногда в это верил. Он никогда ничего не спрашивал, хотя все знали: я с удовольствием объяснял другим то, что понял сам. Нет, Громин не унижался до такой степени, он и конспектами-то моими пользовался, испытывая неловкость, — то есть был нарочито груб и изображал полное равнодушие. Он не любил быть должником, и если не мог «погасить долг» сразу, то попросту его игнорировал.Я усмехаюсь: Сенко подметил это довольно точно.
— У него была какая-то ненормальная, непомерная потребность в независимости. И если он не мог этой независимости добиться, он ее изображал. Его, кстати, несколько раз едва не выгоняли из сборной университета: он ездил как хотел и не признавал никаких правил. Но ездил он действительно отлично; я думаю, если бы во времена Лунича мы не жили в изоляции, Громин мог бы добиться на этом поприще гораздо больших результатов. У нас же не было таких болидов, как в настоящей «Формуле», и наши доморощенные соревнования никто в мире всерьез не воспринимал. Но Громин был гонщиком от природы. Мы же ходили на соревнования, видели. Однажды мне довелось встречать его у финиша: он взял какой-то очередной кубок, мы тогда толпой кинулись его поздравлять — обычно посторонних не пускали, а тут все оказалось открытым. Он вылезает из машины, снимает шлем, а у него пот льется по лицу ручьями, губы белые и руки трясутся. А глаза — как у наркомана, сумасшедшие глаза, блестят и не мигают… — Сенко замолкает, снова начинает оглядываться по сторонам, и я спешу продолжить:
— А почему он перестал заниматься гонками, когда открылись границы?
— Я не понял. Ему тренер предлагал уехать, он пришел тогда ко мне, напился до чертиков и все говорил, что мальчиком, который приносит теннисистам мячики, не будет даже за большие деньги. Он был очень, очень тщеславен, но не в плохом смысле, скорей — болезненно тщеславен, и страдал от этого только он сам. Я думаю, ему предложили что-то не вполне достойное — с его точки зрения. Здесь он был победителем, а там до конца жизни крутился бы на вторых ролях. С другой стороны, там надо было пахать и прогибаться, чтобы пробиться даже на эти вторые роли, а здесь он числился любителем и тратил на это столько времени, сколько считал нужным. А потом все как-то завяло, в одночасье… Какие гонки, какие болиды, когда жрать нечего?
Мамы Стаси как раз не оказалось дома — Моргот не знал, хорошо это или плохо, его на самом деле с каждым днем все сильней утомляло общение с секретаршей Лео Кошева.
— Ты хромаешь? — едва не с порога спросила она.
— Поранился случайно, — Моргот не собирался рассказывать ей о посещении юго-западной площадки.
Но, увидев повязку на ноге, Стася загорелась желанием оказать ему медицинскую помощь — почему-то женщины всегда стремились к этому, даже когда повод для этого был слишком мал. Моргот ненавидел любые перевязки и хотел послать ее подальше, но она оказалась чересчур настойчивой, чтобы его сопротивление выглядело естественным.
Надо отдать ей должное, Стася была нежна и аккуратна, каждую секунду спрашивала, не больно ли ему, и отдергивала руки, стоило только Морготу сжать кулаки. А ему дорого стоило не засветить ей пяткой в лицо, когда она отрывала присохшую марлю от раны: он действительно не мог терпеть боль и предпочел бы отсутствие перевязок до полного выздоровления.
— Это… это пуля?… — задохнувшись, спросила она.
Моргот едва не расхохотался, но промолчал, отводя глаза в сторону. Конечно, всякое бывает, но для пули весьма затейливая траектория…