Матрица бунта
Шрифт:
Почва не распыляется в словах, не испаряется в мысли — «в отличие от нас, она молчит» (эссе «Кровь поет, ликует почва»). Безмолвие и бездумье — принципиальные условия почвенного комфорта, избавляющего от труда и голода выяснения, предоставляющего такие стимулы к действию, которые «не требуют доказательств и обоснований» («Санькя»). Симпатичная позиция. Но если привести цитату полностью, мы с удивлением увидим, как жажда абсолютного знания капитулирует перед весьма относительными доводами политической борьбы: «Все, что есть в мире насущного, — все это не требует доказательств и обоснований. Сейчас насущно одно — передел страны, передел мира — в нашу пользу, потому что мы лучше. Для того чтобы творить мир, нужна власть — вот и все. Те, с кем мне славно брать, делить и приумножать власть, — мои братья. Мне выпало счастье знать людей, с которыми не западло умереть».
Прилепин как будто не видит подмены: вечного — ситуативным, общечеловеческого — партийным, бескорыстного — прагматическим. Право правдивых подменяется правом сильных. Поскольку насущно то, что не требует доказательств, последнее слово
«Хранителем духа музыки» снова оказываются «варварские массы» [42] . Перехватив древко знамени, как «копье», орава нацболов отправляется по-матросски крушить дворцы: «кто-то порезался и намотал на располосованную руку кусок атласной шторы, извлеченной из кафе вместе с гардиной» [43] . Следуя поэтическому пристрастию к победительной силе варвара, Прилепин в романе о диких политических подростках нарочито принижает цивилизованный, интеллектуальный вес своего героя, — конечно с тем, чтобы через это настоять на его не требующей доказательств правоте. Позиционирование героя как дикаря с «дворняжьим самоощущением» — идеологическое кокетство, продиктованное не чем иным, как отечественной культурной памятью, на протяжении почти двух веков жившей пафосом самоуничижения сложного перед простейшим: «Отец Саши был образованным человеком — без пяти минут профессор. Несмотря на такое родство, Саша всегда ощущал себя несусветной дворнягой. Может, оттого, что был недоучкой и нужные книги начал читать только после армии, от которой его не смогла отмазать мать, простая, в сущности, женщина»; «Один в большом городе, юн. Хорошо. В метро <…> спускаешься пешком, не толкаешься в смурной толпе у эскалатора — идешь один по недвижущейся лестнице. Так всегда можно отличить жителя столицы от приезжего. Столичные люди ни за что пешком не пойдут. А нам все равно, мы дикие».
42
Блок А. Крушение гуманизма // Блок А. Сбор. соч.: В 6 т. Л.; Худож. лит. 1980–1983. Т. 4. Очерки. Статьи. Речи. 1905–1921. Л., 1982.
43
Сравним этот почти эстетский жест варвара, низвергающего Рим, с аналогичной культурной цитатой в ЖЖ прозаика Г. Садулаева: «Времена, они меняются. <…> И наматывают кишки на шеи эффективным менеджерам вместо галстуков, и пьяные матросы насилуют их жен и содержанок, и серое быдло, солдаты, поднимают на штыки талантливых банкиров и их редакторов» (отклик на полемику Прилепина с банкиром Авеном о социальной политике в современной России,.
Соль правоты — это воля право имеющего. Ироничное эссе «Вы правы, вы правы. Боже мой, как все вы правы!» исследует именно что не правоту, а потентность претендентов на власть в семнадцатом году. Прав тот, кто смог оседлать поезд истории: «Никто из противников Владимира Ленина не смог совладать с властью в том октябре», «а Ленин не искал ни с кем общего языка: он просто уловил ровно то мгновение, когда можно было вскочить на железную подножку проносящегося мимо состава (это была История). Мгновением позже было бы поздно. Но он вспрыгнул, схватился за железное ребро, и оторвать его ледяной руки не смог уже никто».
Прилепин не мучится ни умом, ни совестью по поводу прокравшегося в его панегирик победительной власти двойной логики. Тяготение к силовым образам власти, по-честному, должно было прервать гуманистический стон о битых и заключенных партийных соратниках. Когда власть важнее чем справедливость, и хороши все средства, чтобы ее удержать, разговор уже не может идти о человечности оснований этой власти. Точно так же упоение варварской мощью и разрушительной стихией революции исключают петиции о низком уровне жизни.
Прагматичное жертвование правдой — победе сближает Прилепина с его идеологическим оппонентом, бизнес-элитой, лицом которой в полемике с революционными чаяниями низов решился стать банкир П. Авен [44] . Один из полемистов, ввязавшихся в спор Прилепина и Авена, ловко обличает скудость банкирской идеологии успеха: «А. категорически отрицает страдания и борьбу. Считая и то, и другое абсолютно не нужным для правильного, “нормального” человека. <…> Для него не могут служить авторитетами Бердяев, Достоевский, даже Христос. Т. к. с прагматической точки зрения все они были сугубые неудачники почище персонажей Прилепина» [45] . Инерция схватки, однако, помешала автору приведенного высказывания увидеть глубинную солидарность бунтаря и буржуя в отношении к Христу.
44
См. его «Сочинение по мотивам романа» в «Русском Пионере» от 15 октября 2008, посвященное умонастроениям, выраженным в романе «Санькя» (выложено на сайте Захара Прилепина).
45
Белковский С. Апология Авена. Рецензия на рецензию // Ежедневный журнал, 30 октября 2008, (выложено на сайте Захара Прилепина).
Христос и Сталин — антиномия, заданная Прилепиным в рассказе «Сержант» и олицетворяющая ключевые для него оппозиции справедливости и власти, истины и силы, цивилизации и варварства, человечности и зверства, свободы и природы. Подмена абсолютного относительным — один из сюжетов «веховской» полемики с радикальной интеллигенцией, основавшей свою этику на идее народного блага. Прилепин воспроизводит этот исторический шаблон русского интеллигентского самосознания,
но углубляет народолюбие до природолюбия. Посыл его искания понятен: обратиться к непреходящему в эпоху, когда все актуальное обмануло. Но ход мысли, понукающий только-возобновляемое принять за вечное, иначе как ложный, идущий на заведомое противоречие оценить нельзя.Прилепин не чужд переживанию Божественного присутствия. Но его Абсолют — не сам Творец, а Природа как безличный поток тварности, которому Прилепин и молится: «Природа оставила их, природа больше не интересуется ими. Природе интересен Восток, ей вечно интересен Китай, и, смею надеяться, ей любопытна богоискательная, безумная, раскаленная Россия — бешеная и ленивая одновременно» (эссе «Мы знаем, чем все это кончится»). Отчужденный образ Бога как «абсолютного механизма, подчиненного своей логике», тут глубоко принципиален (эссе «Смешная жизнь земная, или вслух о вечных ценностях»). Не имеющий «никакого отношения к человеческим представлениям о морали и милосердии», Бог-Творец уволен от могущества управить нашей повседневностью и историей. Апелляция к Господу в прозе и эссеистике Прилепина поэтому вступает в противоречие с его поиском опоры в безличном, почвенном, дохристовом и даже дочеловечном.
Следуя поверхностной логике светской, культурной религиозности, Прилепин трактует Христа исключительно страдательно (не случайно кодовое упоминание этого имени в сцене избиения Саньки: «Даже Христа не раздевали, гады вы») — как образ жертвы, а не победителя мира, с акцентом на казнь, а не на воскресение. Но страдательная правда, как мы уже выяснили, маркирована заведомой неправотой поражения. А значит, чтобы выжить и победить, нельзя опереться на Христа — надо вернуться во времена до Рождества: «До Христа — то, что было до Христа: вот что нужно. Когда не было жалости и страха. И любви не было. И не было унижения… Сержант искал, на что опереться, и не мог: все было слабым, все было полно душою, теплом и такой нежностью, что невыносима для бытия. Откуда-то выплыло, призываемое всем существом, мрачное лицо, оно было строго, ясно и чуждо всему, что кровоточило внутри. Сержант чувствовал своей лобной костью этот нечеловеческий, крепящий душу взгляд… <…> — Ты чего увидел? — спросил Самара. — Сталина, — ответил Сержант хрипло, думая о своем. <…> — Все нормально. Собирай посты. Пошли охотиться» («Сержант»).
В не разрешенной оппозиции земного и небесного коренится раздвоение духовных основ. Подобно тому как рядом с Христом встает образ Сталина, так священные книги оттеняются статистикой («Я доверяю только священным книгам и статистике» — эссе «Жизнь удалась или еще раз о вечном»), упование на Бога — опорой на инстинкт («От превращения в зверя нас никто не спасет кроме Бога. Но для того, чтобы нас не превратили в зверей другие, чужие нам, — нам нужен только мужской инстинкт. Его надо беречь», «нас ничто не защитит от новых времен, кроме инстинкта и веры» — эссе «Нам не в чем будет себя упрекнуть»), молитва — властью убивать («Иван Грозный убивал. И еще он молился, отмаливал и замаливал, и сочинял музыку, пока в Европе пошлые правители резали младенцев и жгли женщин, и никогда не стыдились этого…» — «Я пришел из России»), нательный крестик — снайперской винтовкой («У нас снайпер был. Иногда нательный крестик клал в рот перед выстрелом. Говорил, помогает» — «Санькя»). Революционная прагматика игнорирует универсальность принципа «не убий», оправдывая грех пользой дела: «Почему здесь живут такие злые люди? Если бы они не были такие злые, их бы никто не убивал» («Санькя»). Вряд ли по недосмотру, но в любом случае показательно в гимн мужеству героя прокрадывается словно бы вывернутая аллюзия на постулат проповеди Христа: «Ни один человек класса с седьмого его не обидел. Саша иногда вспоминал: может, забыл он хоть одну обиду, простил кого напрасно» («Санькя»). Таким образом, призывая радоваться жизни «с умом и тактом пред Божественной логикой» (эссе «Больше ничего не будет (Несколько слов о счастье)»), Прилепин не задумываясь подламывает эту логику под практические задачи выживания.
Но «Божественная логика» зиждется на идее вечности. Тогда как природная — оказывается ветхой опорой, в себе самой заключая единственный контрдовод: тлен. Циклическая возобновляемость, вечное возвращение — вот единственный образ бессмертия, который заложен в тварном мире и которому в человеке сопротивляются начала единичности и творчества — личностные начала. Чтобы снять мучительный разлом между упованием на земное и сознанием его мимолетности, Прилепин решается выключить этот личностный — сверхприродный, духовный, бессмертный — план в человеке. «Душа должна рассосаться совсем, оставив только рефлексы, управляющие телом, — вот рецепт окончательного счастья», — иронизирует И. Фролов [46] над эволюцией прилепинского героя.
46
См. его статью «Закон сохранения страха» в журнале «Континент». 2009. № 139.
Герой. Исходник, из которого лепится впоследствии герой Прилепина, запечатлен в его дебютном романе о чеченской войне «Патологии». В образе Егора Ташевского выражено сознание частное, антигероическое — это принципиально не-воин в ситуации войны. Взаимоотношения с девушкой его пока волнуют сильнее отношения к Родине, а проблема выживания перевешивает задачу пестования мужественности. Именно такое сознание становится источником специфической образности «Патологий», отражающей взвинченную впечатлительность человека в условиях, противных его человечности. Герою «ежесекундно мнится», и в этой некрепости нервов есть только непосредственность чувства, еще не придавленного мифостроительным напором более поздней прилепинской прозы.