Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Образ насекомого — традиционная в современной литературе антитеза человечности. Но в отношении прозы Пелевина и Крусанова вряд ли можно всерьез говорить об утрате гуманистических начал. Выход за пределы человечности здесь означает усталость от символической реальности культуры: языка, идей, мифов. А мир насекомых выступает как образный аналог той самой трансцендентности, еще не подменной «трансцендентной парадигмой» — то есть измышлениями о ней, — а ощущаемой непосредственно, всем существом [84] . Бессловесная реальность богомолов (Пелевин), первозданный рай, где человек еще ничему не дал имена (Крусанов), — эти образы иного мира, по сюжету преображающие человека в насекомое, парадоксально оказываются того качества бытием, в котором герой только и может стать подлинно человеком. Этот парадокс перекодирует писателей постмодернистского толка, разрушающих символическую реальность культуры, в «реалистов в высшем смысле», взыскующих подлинного, не умом человека созданного бытия.

84

«Богомол <…> не думал словами или образами. Он просто был. Был каплей в бесконечной реке, которая текла из одной необъятности в другую. <…> Он знал про реку все — или, вернее, сама река жизни знала про себя все и текла через богомола, который, став Леной, позволил ей одним глазком взглянуть на это забытое человеком чудо» (Пелевин

В.
Зал поющих кариатид // Пелевин В. П5. — М.: Эксмо, 2008).

В таком случае и «отказ» от языка продиктован волей к подлинному языку и выражает назревшую потребность обновить литературные средства. Пелевин и Крусанов — признанные в современной литературе идейные вдохновители, но отнюдь не мастера слова. Логично поэтому, что именно в их прозе был с такой отчаянной прямотой поставлен вопрос о поиске художественного языка, адекватного философской мысли.

Когда апофатик, слишком долго изучавший то, что не является Богом (бытием, истиной), переведет свой взгляд — он станет пророком.

(Опубликовано в журнале «Октябрь». 2010. № 6)

Новое «я» современной прозы:

об очищении писательской личности

Каждый критик по призванию (а критика, что бы там ни говорили, — одно из писательских призваний) после проб пера рано или поздно должен «пуститься на дебют» — выступить со своими «Литературными мечтаниями». Москвичка Валерия Пустовая совершает это на страницах «Нового мира» рано, то есть вовремя. Ей нет еще двадцати двух лет, она только что окончила журфак МГУ, защитив у Владимира Ивановича Новикова диплом на монументальную тему: «Самосознание современной русской интеллигенции. Личность. Литература. Культура». Уже помаленьку пробовала силы в «Книжном обозрении», «Знамени», «Русском Журнале», а в «Новом мире» опубликовала в марте этого года рецензию на книгу прозы Ильи Кочергина — подход к нынешней обширной статье. Участвовала в III Форуме молодых писателей, посещая мастер-класс критики И. Шайтанова и Е. Ермолина. В общем, основательно замечена. Когда мы с ней попытались сформулировать ее главный на сегодня умственный интерес, ответ тоже прозвучал внушительно: «Профессиональное поведение и духовная ориентация современного литератора в контексте возрождения России».

Мне нравится, что Валерия Пустовая оселком для выражения своих взглядов выбирает крупные имена, в движении литературы показательные и даже непременные. Мне нравится бесстрашная энергия, с которой она отрясает прах вчерашней литературной эпохи, надеясь на «жизнекровность» будущей и задавая ей молодой импульс. Нравится живая пылкость и широта ее литературного лексикона, неголословность ее суждений, рождающихся из пристального всматривания в текст. Далеко не все тут справедливо? Конечно. Но от Маканина и Гандлевского с их общероссийского значения романами не убудет из-за того, что Валерия грозит им кулачком; может быть, не без собственной пользы поймают на себе недоуменный взгляд новейшего поколения. В конце концов, «юность — это возмездие».

А вот за Романа Сенчина мне хотелось бы заступиться — оттого что, насколько знаю, мало кому еще захочется это сделать: он раздражает далеко не одну Пустовую. Мне-то как критику он очень интересен, даже «по-человечески». Его «подробная автобиографичность» — по-моему, не «злой рок», а единственный для него залог литературной удачи. Он как заразы боится литературной лжи и, подозревая ее в любой возможной неточности, может писать единственно о том, что знает доподлинно. А это единственное — его собственная душа с ее внешними впечатлениями и внутренними движениями. Здесь ему неожиданно позавидует тот, кто вникал в столь любимые Пушкиным слова молитвы Ефрема Сирина: «Даруй ми зрети моя прегрешения…» Большинство «нравственных» и «порядочных» людей (включая пишущих!) не замечают за собой и десятой доли того, что видит в себе Сенчин. Его «серый» слог и дотошно описываемые мелкие перипетии житья (за которыми стоит нешуточная и достаточно всеобщая драма неприкаянности) увлекают (меня) потому, что подле каждой строчки симпатическими чернилами вписан девиз: «Не лгать!». «Некрасивость убьет», — говорит отец Тихон про исповедь Ставрогина и про ее «слог». Сенчин решается на убийственную для него «некрасивость» — сознательно, а в рассказе «Чужой» — даже моралистически «подставляется». А молодой критик этим не без наивности пользуется, ломясь в распахнутую самим автором дверь. Замечу, что в новомирской повести «Вперед и вверх на севших батарейках», при множестве ее персонажей, этим «охаивателем действительности» ни о ком не сказано худого слова. Кроме как о себе.

Исповедь эта совершается перед кумиром литературы и литературной публики и, конечно, душу не исцеляет. Но и критик Валерия оказывается в роли плохого духовника, усугубляющего в «грешнике» сознание им же самим признаваемой вины — вплоть до безнадежности. Рекомендации отправить писателя «в жизнь», «на картошку», «в тайгу» мое поколение уже слышало в 1950-е годы и вправе отнестись к ним скептически. «На картошке» Роман Сенчин уже побывал. Впрочем, непритворная ярость критика и ему пойдет впрок: «… для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою<…> читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего»…

Рада поздравить Валерию Пустовую с первым серьезным актом вмешательства в литературную жизнь.

Ирина Роднянская

Попытка вернуться

Я думаю, что книге Гандлевского уготовано будущее и еще будут и время и повод к ней вернуться и перечитать. Лет, скажем, через десять. «… Это книга о вечных вещах», — писал Владимир Губайловский о романе «<НРЗБ>» (Новый мир. 2002. № 8). Прошло всего два года — и вот уже есть повод «вернуться». К межевым столпам отечественного литературного самосознания — «<НРЗБ>» С. Гандлевского и «Андеграунду» В. Маканина. Эти книги стали, как говорится, событиями, и от них, как от дат реальных катастроф, можно отсчитывать годы мирной созидательной жизни: мол, некая книга такого-то молодого автора вышла через N угрюмых лет после того, как наша литература, олицетворенная в актуальных образах героев-писателей Криворотова и Петровича, не без апломба и премиальных расписалась в своем творческом, коммуникативном и пророческом бессилии.

Печальный маячок, тускло приветствующий толкучий мирок литературной тусовки, — разочарованный Лев Криворотов в «<НРЗБ>». Могучий столбище, добровольно сошедший с лощеного писательского паркета на топкую почву подполья и там, в одиночестве и вязкой трясине жизни, одичавший настолько, что едва из железобетона не превратился в живое позеленелое дерево, — нерушимый Петрович из «Андеграунда». Вглядитесь в них — это лица уходящей литературной эпохи. «Книги о вечных вещах», говорите вы? Как бы не так. Сегодня я хочу вернуться к этим романам как раз потому, что надеюсь: они не о вечном, а о временном, остроактуальном — и потому преходящем: о странной (не значит: удивительной) личности современного литератора.

Мы рассмотрим наших героев не в самом удобном для них освещении: столкнем их лицом к лицу, да еще и сравним с персонажами так называемой молодой прозы. В. Маканин и С. Гандлевский (на)против Р. Сенчина и И. Кочергина — противостояние или диалог? Покорная преемственность или переосмысление опыта? Всегда ли молодо — значит зелено, то есть свежо и живо?

Спросят меня: на каком основании проводится очная ставка таких непохожих героев? Общего в произведениях указанных авторов много. И прежде всего они объединены скрытой в их подтексте, но очевидной для современного

литературного процесса проблематикой. Романы «<НРЗБ>» Гандлевского и «Андеграунд» Маканина, равно как и новые произведения Сенчина (рассказ «Чужой» // Знамя. 2004. № 1; повесть «Вперед и вверх на севших батарейках» // Новый мир. 2004. № 4) и даже далекие от внутрилитературной темы рассказы и повесть Кочергина (сборник «Помощник китайца», 2003) — все эти произведения ставят вопрос о духовной состоятельности современного писателя, а значит, и о будущем нашей литературы, а также выводят нас на проблему очищения, освобождения и укрепления личности современного литератора. Отнесемся к этому со всей серьезностью: ведь «я» литератора — источник духа произведения, и вся бледность и блудность, низость и узость словесного искусства исходят из непроявленных, искаженных, неразвитых, подавленных писательских «я». «Осевая личность, обращенная к вечным проблемам и проклятым вопросам бытия, остается задачей современной литературы и перспективой духовного роста для современного сочинителя» (Ермолин Е. Идеалисты. Интеллигенция бессмертна! // Новый мир. 2003. № 2). Личность — актуальная художественно-философская проблема современной словесности.

«Писатель перестал претендовать на статус первопроходца, первооткрывателя неведомых земель и стран духа» (Ермолин Е. Цена опыта // Дружба народов. 2003. № 2). Но тогда кто он?.. Стирание границ между автором и героем в современной прозе (на что сетует М. Ремизова в статье «Первое лицо главного героя» // Континент. 2003. № 116) — признак переходной литературной эпохи. Писателю необходимо новое самоопределение в ситуации общего духовного кризиса, вот почему герой каждого из разбираемых нами произведений в той или иной степени близок личности автора.

Маканин целиком поддерживает абсолютную оппозиционность своего Петровича (сравним высказывания героя с маканинским эссе «Квази»); в персонажах Гандлевского не один критик узнал «своих» — членов литературного сообщества своего поколения; произведения Кочергина основаны на реальных событиях из жизни автора, и в порыве писательской откровенности его герой даже получает имя «Илья»; что же до Сенчина, то, как мы увидим, подробная автобиографичность стала злым роком его художественного мира.

Речь идет даже не о буквальной автобиографичности, а о мировоззренческой автопортретности, символическом выражении автором своих духовных принципов и достижений в образе героя. «Неужели действительно ушел предмет, утрачен как факт обладатель личностного самосознания — и общество превратилось в сумму технологий? … Или, может, причина лишь в своеобразии современной писательской среды? И это сам писатель выписался из интеллигенции?» — Е. Ермолин в упомянутой статье «Идеалисты» диагностирует кризисное настроение современной литературы, по видимости разочаровавшейся в вечных ценностях и в самой себе, как отражение внутреннего духовного упадка самих литераторов. В этом смысле идейно и/или биографически близкие своим создателям герои Маканина, Гандлевского и Сенчина могут быть восприняты как прямые свидетели духовного неблагополучия современного писательского миро- и самоощущения.

Во всех указанных произведениях рассматриваются отношения человеческого «я» и мира, или, мельче, «я» и общества, или, уже, «я» и литературной общественности. Это понятно и неизбежно. Ведь «я» родится, когда человек заметит мир. «Я» — это явь мира и проявленность человека в нем. С точки зрения развития литературы, не только личность автора нуждается в прояснении, но и сам мир должен стать ясным в глазах писателя. В слове «мировоззрение» два корня — бытие нуждается в двух началах: во взирающем и ищущем человеке — и циклично повертывающемся вокруг своей оси мире (когда ни взглянешь — никаких новостей под солнцем). Провозглашенный молодыми «новый реализм» — это их новое внимание к реальности, обострившаяся чуткость к мировым ветрам и течениям.

Отношения «я» и мира отражены в рассматриваемых нами произведениях на нескольких уровнях. Показательно и похвально для Кочергина, что именно у него дан полный набор оппозиций личного и внеличного. Назовем их «Я» и обыденность: потасовка героя с повседневностью, противостояние хищным законам мирской необходимости («Алтынай» и повесть «Помощник китайца»). «Я» и используемый мною мир (ключевой образ — «зеркальный пузырь» из рассказа «Потенциальный покупатель»: «Я читал, что каждый из нас всю свою жизнь сидит в таком пузыре с зеркальными стенками и на что ни поглядит — видит самого себя, в смысле свое отражение. Глядишь, например, на медведя и видишь не медведя, а дикого зверя, который может тебя убить, смотришь на симпатичную девочку и думаешь, как было бы приятно ей ножки раздвинуть. Не их видишь, а, скорее, себя самого на девочке или под медведем…») — в этой оппозиции человек предстает как «юзер», то есть пользователь. Он подминает под себя реальность и рвет ее на сладкие доли, не замечая, что это его самого теснит и терзает слепая жадность, бредущая за поводырем-тщеславием. «Я» и мир — в рассказе «Волки» герой Кочергина впервые замечает мироздание. Его ночной таежный ужас перед заглатывающим уютную дневную реальность хаосом мира — настоящий прорыв по сравнению с меленькими страхами безденежья, безбабья и бесславья у героев Гандлевского, Маканина и Сенчина. Наконец, испытание личности тщеславием, оппозиция истинного жизненного пути — и иллюзорного, обществом навязанного «я» («Помощник китайца», «Рекламные дни»). Общепринятое модное «я» — главный соблазн в современном обществе обсосаной рекламной мечты и сусальных жизненных стандартов.

Если человек проигрывает хоть одному из указанных врагов — его личность искажается. В произведениях Маканина, Гандлевского, Сенчина и Кочергина герой заявляет о том, что его «я» искажено несвойственной ему жизнью, и ищет путь к освобождению своей личности от оков общепринятого и обыденного. Однако степень очищения, освобождения, оличения (от слова «личность») у выбранных нами персонажей разная. Писательское «монашество» Романа Сенчина (повесть «Вперед и вверх на севших батарейках») сравнимо с охотничьим постом героя Кочергина и одиноким подпольем маканинского Петровича — как будто. На деле же приклеившийся к письменному столу герой Сенчина находится только в начале пути к своему истинному «я», и в этом смысле он продвинулся не дальше героя Гандлевского, никуда от ложного-себя не убежавшего и навсегда оставшегося на старте жизни. На их фоне волевыми и яркими выглядят Петрович Маканина и автобиографический герой Кочергина. Между тем в освобожденности этих персонажей есть что-то неустойчивое и угрожающее. Герой Кочергина, вернувшийся из очистительной тайги в Москву, торопится ввергнуть себя в прежние искажения. Герой Маканина, освободивший себя от тщеславия литературного сообщества, тотчас оказывается жертвой тщеславия андеграунда, заложником своего желания исчезнуть из сколько-нибудь общего (от общепринятого до общечеловеческого) контекста идей и ценностей. Порыв к своеволию заставит его принести две человеческие жертвы своему обожествленному «я». Что угрожает таким героям, мужественно сделавшим первый шаг к истинному «я»? Опасность — в остановке на полпути. Тайна очищения личности в том, что оно двухэтапно, и бегство от литературы и тщеславия (Петрович), от города и карьеризма (охотник Илья) — только первый, отрицательный этап освобождения. Он должен подготовить человека ко второму шагу — битве со своим «врагом» на новом уровне. Н. Бердяев писал, что покаяние должно сменяться новым, творческим этапом жизни и без этого перехода к обновленной активности пассивное самобичевание бессмысленно. Так и литературное покаяние («монашество», бегство, подполье) должно вылиться в литературное подвижничество — двигаться надо, сдвигаться с точечной кочки одиночества, зализав раны самоанализа — бухнуться в омут жизни и попытаться осветлить ее мутный поток, пропустив через фильтр своей очищенной индивидуальности.

Поделиться с друзьями: