Maxximum Exxtremum
Шрифт:
Сначала даже пытался учить с ней уроки — вместе вслух читали, то что ей задали «по лит-ре» (особенно помню «12» Блока), обсуждали… затем я спрашивал у неё что-нибудь «по музыке» (особенно про Карла Орфа) — мечта-моя-идиллия!.. Потом мы как-то незаметно скатились к более интересующей её тематике — перемыли кости всем знакомым и людям из ящика (давно я заметил: ничто так не сближает, как сие вдвоём-объединение- против-остальных), проанализировали чуть не все матерные слова и выражения нашего поистине богатейшего языка (вывод: главная функция нашего русскаго — не коммуникация и не называние и т. п., а попросту творчество!), перейдя даже на весьма своеобразную и раритетную идиоматику… Иной раз друг другу поражаясь — откуда ты это отковырнул(а)?! — или вообще автоматизму (на вопрос «В чём дело?» она стабильно отвечала: «Собака набздела», а от меня она услышала слово «говноед»…). Я решил научить её словотворчеству, начав с примитивных примеров с корнями-приставками — своего рода словесный конструктор — берём все эти коно-, кодло-, говно-, долбо-, пидо- и т. д., смешиваем их и произвольно соединяем в речи… «Так любого сразу опустишь!» — возрадовалась она, разразившись первой очередью довольно неуклюжих пока произведений… Высшие достижение её творческой мысли явилось сразу же — для литературного примера я упомянул Скотопригоньевск, а она сразу переиначила: Кодлопрофанск! Я долго удыхал и мне рисовались весьма радужные перспективы этой первой в мире ОЗ-девочки — ОФ, помнится, всё твердил, что вот где бы ему взять девочку лет трёх на воспитание…
Вообще в обиходе всё было до слащавости плюшево-обмишуткано — Лёшечка, чаёчек, ложечка, сахарочек, немножечко и прочая-до-неприличия! Мне уже казалось, что мы всё больше превращались в супружескую пару, и меня это в основном радовало — всё-таки удобный образ жизни. Всякие мелочи…
Но самое интересное начиналось ровно в девять часов, когда начиналась программа «Время» — я тут же подскакивал на диване, расстёгивая ширинку, быстро выпрастывал его и начинал мастурбировать, дёргаясь, суча ногами, извиваясь, распуская слюну, посылая воздушные поцелуи и профанистически-сладострастно выкрикивая: «Катенька моя, уть-уть-уть!». Она закатывалась со смеху, провозглашая: «Глупой! Ну, блять, глупо-ой!», била по лицу, по рукам или вовсе скидывала меня ногой с дивана. Тогда я, не прекращая непристойных манипуляций и выкриков, устремлялся ползком к телевизору, потом начинал заподпрыгивать на него, пытаясь попасть в экран гениталиями — она кидалась подушками и всякой дребеденью, отключала телевизор…
Как-то, завидев заставку, я уже изготовился к своим обычным экзерсисам, но каково же было моё изумление, когда вместо Катеньки-уть-уть появился какой-то мужик кавказско-южной наружности, а Зельцер, удыхая, задрыгалась, теребя себе промежность и грудь, приторно-блядски восклицая: «Ашотик Набалдян, е-э, уть-уть!» — я чуть не расплакался!
Однако, обычно всё-это кончалось тем, что мой эрегированный устремлялся ей в ротовую полость — что было довольно проблематично, поскольку она не имела привычки, то есть не любила и не умела сосать — но я рассуждал со своей колокольни: ждать до ночи ещё очень долго, и раз уж она вот рядом (а трахнуть себя днём она не даст — будет отбиваться, придётся долго бороться, сдирать одежду), и раз я сейчас в фаворе, не стоит отказывать себе в невиннейшем пероральном удовольствии — главное дело запихнуть ей в ротик, тут уж инстинкты возьмут своё, и она не отвертится!
Как я не рекламировал ей «большую вкузтную сосульку», она решительно отказывалась добровольно сместиться к талии и с радостью принять её за щеку — тогда начиналась возня с поцелуями и перебранкой, в результате чего я изловчался и наползал на неё пупком, и она уж сама не понимала, как так случилось, что давится оттого, что какая-то штуковина упирается ей прямо в гланды. Она стеснялась и мало что могла и хотела сделать, я пытался учить её и брал инициативу в свои руки, она отплёвывалась, перхалась и чуть ли не задыхалась — глотать обильную смесь смазки со слюной она категорически не хотела. Тогда я посоветовал ей не стесняться и то и дело хорошенько плеваться — прямо мне на гениальный пупочек. Это немного помогало. Я контролировал и стимулировал её движения, намотав волосы на руки, давая профилактические передышки, но не давая оторваться насовсем — это всё равно походило на насилие. «Жёстче, доченька, жёстче!» — только и требовал я — «Но я и так уже зубами — тебе же больно!» — лепетала она, кое-как оторвавшись. — «Нет, — гордо заявлял я, — давай, стисни пожёстче!» Она делала, а я опять был недоволен: «Давай со всей силы!» Она отказывалась, говорила, что не может, потому что ей меня жалко! Такое слюнявство могло продолжаться весьма долго, ей надоедало и даже мне. Тогда я наваливался на неё и, представляя, что работаю совсем в другом отверстии — очень расхлябанном и с какими-то зубами — невзирая на то, что она захлёбывается-задыхается, начинал трахать что есть мочи — через минуту я кончал — почему-то всегда с ехидно-брутальным смешком — она давилась, тут же вырывалась, вся морщилась, словно она невинная девочка и с ней сотворили что-то недостойное, сплёвывала всё в руку и бежала в ванную. Когда я брызгал ей на лицо и волосы, она тоже выглядела смешной и обиженной, и как назло тут же кто-нибудь приходил. Она снимала майку, вытиралась, бежала в ванную умываться, а я разглаживал пятна на постели и шёл открывать. Потом, разговаривая со Шреком или Кротковичем, я замечал в её волосах мутную капельку и незаметно показывал ей, ухмыляясь. Она нервничала, но тоже лукаво улыбалась.
Она также придумала плеваться не на пупок (потому что это «некультурно»), а в бокал, который всегда был под рукой — обычно он стоял на тумбочке у дивана — она пила «чаёчек», а «Лёшечка», конечно, не успел его отнести. Раз она наплевала обильно (ещё, по-моему, в остатки чая), тут позвонили в дверь, она дёрнулась, но я как раз её форсировал — она поперхнулась, сморщилась чуть ли не до слёз, сплюнула всё в бокал, вытерла об меня рот (нашла способ отмстить — пачкать мою одежду) и пошла открывать. Пришёл Кроткович, всё крутился в этой комнате — кажется, ремонтировал центр — что-то говоря, он машинально взял с тумбочки бокал, понюхал и изготовился выпить, на что Зельцер истерически завопила: «Нет, не пей!» Я весь удох, а бедный Псих долго недоумевал и допытывался, что там такое.
В общем баранчик советовал мне много чего… Иногда даже кое-что воплощалось… (моими трудами, конечно — она хоть и позиционировала себя как дрянь, более-менее честно и успешно пыталась сопротивляться). По совету друга я объявил, что «СОЗНАТЕЛЬНО ВЗЯЛ КУРС НА СОЗДАНИЕ ИЗ ТЕБЯ НАСТОЯЩЕЙ ТРЭШЕВИДНОЙ ДРЯНИ!» — но это слова… Действовать надо было начать вкрадчиво, исподволь…
Зашёл помочиться, а она сидела в ванне, намыливая голову, зажмурившись, что-то щебеча. Когда я направил струю ей в рот, она не сразу поняла в чём дело (можеть, призрак собикоу?) — на секунду на её лице отразилось блаженство — дэбильненько-секшуальненько высунутый язычок, разомкнутые, почти с жадностью округлённые губки… тёплая, горячая, мягкая роса… В животе у меня что-то пульсирует — с каждым толчком становится отчётливее мой смех (попробуйте, златые, сами воспроизвести нечто подобное и не заржать!). Конечно, всплеск и взрыв и мой хохот. Даже сама смеётся, дрянь. Контраргумент: давай ты мне. Ломается (говорит, что не хочет, не может — может, потом…), но я настойчив — залезаю в ванну, притягиваю ее за бёдра, лезу ртом, обдувая воздухом, лаская языком — она млеет, помогает руками пристроиться как надо и я уже чувствую, как она тужится… сильно тужится, бедненькая… ай-я! — чувствую самую свежую, самую горячую ее жидкость… Тут же плююсь, расхохотавшись, лезу под кран полоскать рот (не ожидал, что всё же не очень вкусно). Она тоже довольна. Было видно, что семя упало не в столь уж безнадёжно заледенелую почву. Но больше ей конечно нравилось болтать: «Понравилось тебе, дрянь, да?!» — «Да, гхы-гы! Бля-ать!» — «Тогда давай по-большому» — «Как это?» — «Ну, сама знаешь» — «Глу-по-ой! Кому рассказать — не поверят!» — «Я расскажу всё равно» — «Сразу видно — глупой» — «Почему же? Вот Курицын — достойный вроде бы человек, а тоже иногда доверительно сообщает девушкам, как они с женой… inter faeces et urinam итерфействуют. Я думаю, Саша поверит» — «Но ведь я тебе!» — «Вот и я о чём, дочка, — когда я тебя трахну грязно?» — «Это как ещё грязно?» — «Ну… (думаете, легко такое озвучивать?!) ты будешь какать, а я тебя с презер…» — «Глуп-пой ваще!!» — закричала она и треснула меня по скуле. Я немного поскулил и начал опять свою агитацию…
В конце концов мы пришли к тому, что по-большому она в данный момент, конечно же, не хочет… и использовать шампунь в качестве смазки тоже — будеть жечь… да и никаким презервативом тоже не пахнет… Короче, я установил ее в ванне раком и, смазав головку чем положено голову, принялся ей вправлять… Процедура не из лёгких, но дающая небывалый азарт — даже ей! Не знаю, какие были ощущения у неё,
когда она, нагибаясь всё ниже, сама так и раздирала свои половинки, нервно стонала: «Ну давай, ну!..», я же чуть не сломал член (вообще-то, хоть она и ниже, позишен не очень удобен, а шампунь — я использовал его крайне щадяще — не так уж и хорош). Зато в этом трении-проникновении было что-то по-человечьи скотское — не нежно-влажно-расслабленно в постельке на бочку, а натуральный хард! Освоившись внутри (странное тепло-жжение, сжатые мышцы), я вцепился в неё и начал воплощать этот нещадно-площадно-лошадный хард… Это очень трудно, дорогие. Ей тоже пришлось поднапрячься, что-то делать — чтобы не ударить в грязь лицом друг перед другом — хотели харда, а не вышло даже ритма! — пришлось попотеть… Нервные грязные слова, дыхание скачками, красные пятна (будущие синяки) у неё на боках, пот в три ручья, у меня трясутся поджилки… Яростные одновременные крики облегченья! Потом — она пытается помыться, вся типа стесняется, я валюсь с ног… Больше она никогда не соглашалась повернуться ко мне задом в ванной — даже для других целей — а вдруг?..Не подумайте, что у нас не было духовных интересов — были, были!.. Например, к искусству танця, или к таким наукам, как история и краеведение… Так, она настаивала на моей беседе с герром Зельцером (якобы он тоже написал статью о нимфофилии у г-на Н. — хотя сам-то, как я уже успел понять, был «полностью сдвинут» на теософилии г-на Ш.), в ходе которой просила «как-нибудь ненароком» испросить, что правда ли её прадед, отец матери отца, был офицером СС, однако беседа так и не состоялась; зато потом якобы для «моей сатисфакции» растереблённой матерью был выслан факс — вся жирно-точечно-чёрная, едва различимая фотография трёх офицеров в чёрной униформе и подпись на обороте, из коей я понял только «Зима 1942». По этому поводу я устроил очередную свистопляску с выкриками типа «графиня Секонд Сакс!» — впрочем, уточню, что назначение сей акции было исключительно профанско-художественное.
20.
Я, как известно, не чужд рефлексии, доходящей иногда до самых своеобразных её проявлений, и во всём всегда старался искать некие знаки.
В эти первые дни вспоминались те первые дни… Мой нашейный крестик, врученный матерью, на серебряной цепочке, а потом, когда она порвалась, на нитке, я вешал — приступая к занятиям так называемой любовью — на изогнутую ветку светильника над диваном. Тогда весьма скоро я вовсе перестал его носить — само присутствие вещественного образа Господа Нашего как бы стесняло — ведь вот зачем люди в церковь ходят — там присутствие (только, к сожалению, теперь в основном с значением 19 века — «ходить в присутствие»), и посему нельзя делать определённые вещи — смеяться и проч. (Мы с ОФ не раз замечали, как там нам неуютно…) Примирить плотскую любовь и духовную и даже с максимальною возможностью слить тёмные воды подсознательного в свет сознания — это, кажется, у меня, получилось (ничего особо хорошего, как вы имеете возможность наблюдать, из этого не вышло), однако всё равно есть некая узкая прослойка «сверх-Я» — зазорчик, трещина — там, где вбит стигматический христианский гвоздик-крестик…
И я не держал изображений Господа ни в одном из своих жилищ скромных, ни дома в своём закутке — ведь молитве я посвящаю дай бог несколько минут в день, а то, чем я занимаюсь всё остальное время: фантазирую и дрочу, мечтаю о славе, вожделею о пище и ем её — с нетерпением или отвращением, жру вино или пишу вот подобное сему — всё-это, насколько мне известно, не является нормой. Ещё я, когда была возможность, слушал музычку (хотя как правило «сатанинскую» — или даже без кавычек?!) и всячески опощрял её, подпевая и подбарахтывая… — сие ни за что не могу признать неблагим (разумеется, без хоть какого-то принятия сатанизма как идеалогии!) — ведь это, в отличие от всего вышеперечисленного, я делаю чисто для души, по любви и абсолютно бескорыстно. Это не означает, дорогие, что я так примитивен и воспринимаю каждую мелочь как предвестие ожидаемой (?) катастрофы. Иногда, когда я не чувствую, я могу шутить-профаниться над чем угодно (как мы укатывались со Шреком, когда извлекли из мусорного ведра изорванную Эльмирой на мелкие клочья фотографию — они с Толей в обнимку на постели — склеили скотчем и повесили над диваном!), а иногда вдруг и простое мне кажется значимым… Оказалось, что она моложе меня на год! «Да?! — удивилась она, — а я думала, ты года на два моложе!» — «Да?! — удивился я, — оказывается, наш коитус имел почти статутный статус!» (а я почему-то был убеждён, что она на год меня старше). Мне почему-то показалось, что это уже говорилось в один из первых дней нашего знакомства — вернее, в одно прекрасное утро после первых неуклюжих ночей — и далее она сразу же поинтересовалась, кто мои родители, какой у нас дом, есть ли авто. Я ей доложил, что у нас три машины — жигуль, УАЗик-головастик и грузовая — только я сам на них не езжу — с тех пор, как на выпускном чуть не расшибся, и вообще я пью… Но в то же время я был уверен, что этого не было — это как бы должно было быть, но вместо этого был тот самый вопрос про машины…
Но это всё суть семечки, а настоящим символом этого периода и его, если угодно, проклятьем, стала сова.
Сначала я пытался видеть хорошее и в ней — всё-таки раритет, можно похвалиться гостям, даже специально сфотографировался с ней на голове. Но не долгое времечко потребовалось, чтобы прозреть ея мерзостный карахтер (когда я рассказывал о ней ОФ, он всячески потешался — мол, я о какой-то птице говорю, как о человеке, видя в её поступках какой-то умысел!) и, можно сказать, во всех смыслах пострадать от когтей её. Судите сами: я её не трогал, она же с завидным упорством и постоянством вела свою подрывную тлетворную деятельность — только приходишь на кухню, как она активизируется, начинает кричать (очень мерзко), перескакивать с место на место, а потом и кружить над тобой, пока наконец-то не изловчится схватиться за ваш скальп — когда это скальп Шрека или Кротковича, это весьма, конечно, весело, но когти у неё, скажу я вам, немягкие… Причём она не реагировала на Эльку, а приставала только к тем, кого «не любит» — особенно, к вящему удовольствию хозяйки, она невзлюбила Шрека. Ну, понятно, в отсутствие прочих персонажей, меня. Из-за неоднократной непрерывной повторяемости подобных контактов меня, естественно, это очень раздражало, я сам стал относиться к ней враждебно, просил Зельцера присматривать за ней или даже изгонять её на время трапезы из кухни… Она же объявила, что я сам провоцирую бедное животное. По её совету я стал вести себя тише воды, ниже травы, не обращать на птичку никакого внимания и даже, когда мы оставались вдвоём, всегда старался находиться в той комнате, где её нет… Через несколько минут я слышал (не сразу, конечно, научился их слушать) по полу когтистые шажки — эта тварина, прячась и крадясь, сама подбиралась ко мне и начинала атаковать снизу — уже безо всяких кругов и прочих маневров, благодаря которым можно было списать её поведение на то, что «она волнуется», что я что-то сделал ей и т. п. Причём если в разгар такой баталии возвращалась Эльмира, то это богомерзкое лицемерное существо сразу картинно изображало свою полную пассивность и отрешённость — как я и Алёша, сложив ручки на коленках! Я пытался жаловаться, но мне никто верил, тут же следовали упрёки, что я бесчувственный эгоист, не люблю животных, забочусь лишь о своей утробе и меня душит жаба за отдаваемое бедному птенцу мясо, сам веду себя небезупречно, а сваливаю всё на тварь (вот и я о чём — тварина бляцкая!) бессловесную, и как мне не совестно, и в крайнем случае мог бы потерпеть, она всё же не понимает… Как же, не понимает! Иногда она совсем меня донимала продолжительностью атак (а Зельцер посмеивалась и чуть ли не поощряла) или добивала их эффективностью — вцеплялась так, что оставались шрамы — и я вскакивал, швырялся в неё чем-нибудь со стола, орал, что убью эту тварь! Зельцер поднимала скандал, грудью вставала на защиту, тоже хватала что-нибудь и обещалась, если я к ней прикоснусь, тоже прибегнуть к силе. Лучше уж терпеть, скрипя зубами, думал я.