Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Маяковский. Самоубийство
Шрифт:

Никаких далеко — и даже не слишком далеко — идущих выводов из этого своего наблюдения я делать не собираюсь. Просто отмечаю: вот такой любопытный факт.

Может быть, стоит к этому добавить, что и Замятин, заклеймив кличкой «юркие» всех литераторов российских, после победы революции вдруг оказавшихся революционерами, счел необходимым выделить и отделить от них одного Маяковского:

Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты — они объявили, что придворная школа — это, конечно, они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их желтых, зеленых и малиновых торжествующих кликов. Но сочетание красного санкюлотского колпака с желтой кофтой и с нестертым еще вчерашним голубым цветочком на щеке — слишком кощунственно резало глаз даже неприхотливый: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско-жестяного футуристического

моря один маяк — Маяковский. Потому что он — не из юрких: он пел революции еще тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин.

(Евгений Замятин. «Я боюсь». Дом искусств, 1921, № 1)

Ну, а что касается Присыпкина, которому мы вдруг, быть может, вопреки намерениям автора, начинаем сочувствовать, то это наше сочувствие сперва связано с ситуацией, в которую он, бедняга, попал:

Присыпкин.Куда я попал? Куда меня попали? Что это?.. Извозчик!!!

Рев автомобильных сирен.

Ни людей, ни лошадей! Автодоры, автодоры, автодоры!!!

Мир, где еще сохранились извозчики и лошади, конечно, теплеемира, где одни только «автодоры, автодоры, автодоры». Но тут — все претензии к техническомупрогрессу, который, увы, неизбежен. Туда же, на худой конец, можно списать и жалобу Присыпкина на стеклянные стены, к которым даже карточку любимой девушки не прикнопить — все кнопки обламываются. Иное дело — неспособность людей будущего понять и разделить его потребность в том, чтобы «щипало» и «замирало».

По мере того как все глубже и непоправимее становится конфликт Присыпкина с людьми будущего, наше сочувствие ему растет. И вот — финал. Присыпкин в клетке. Директор зоологического сада демонстрирует его публике, как редкое, экзотическое животное:

Директор.Смотрите, я его выведу сейчас на трибуну. (Идет к клетке, надевает перчатки, осматривает пистолеты, открывает дверь, выводит Скрипкина, ставит его на трибуну, поворачивает лицом к местам почетных гостей.)А ну, скажите что-нибудь коротенькое, подражая человечьему выражению, голосу и языку.

Скрипкин (покорно становится, покашливает, подымает гитару и вдруг оборачивается и бросает взгляд на зрительный зал. Лицо Скрипкина меняется, становится восторженным. Скрипкин отталкивает директора, швыряет гитару и орет в зрительный зал).Граждане! Братцы! Свои! Родные! Откуда? Сколько вас?! Когда же вас всех разморозили? Чего ж я один в клетке?..

Голоса гостей.— Детей, уведите детей…

— Намордник… намордник ему…

— Ах, какой ужас.

— Профессор, прекратите!

Ах, только не стреляйте!

Директор с вентилятором, в сопровождении двух служителей, вбегает на эстраду. Служители оттаскивают Скрипкина. Директор проветривает трибуну. Музыка играет туш. Служители задергивают клетку.

Директор.Простите, товарищи… Простите… Насекомое утомилось. Шум и освещение ввергли его в состояние галлюцинации. Успокойтесь. Ничего такого нет. Завтра оно успокоится… Тихо, граждане, расходитесь, до завтра.

Музыка, марш!

Конец

Какого эффекта хотел добиться Маяковский этим финалом своей комедии? Хотел, чтобы зрители узнали в Присыпкине себя?

Возможно.

Но воспринимается это иначе.

Присыпкин (кстати, почему-то — впервые без насмешки — названный Скрипкиным) выглядит тут человеком,вдруг увидавшим родные человеческиелица, которых он уже не чаял увидеть. А те, что посадили его в клетку, и те, кому его тут демонстрируют, — не люди, а рычаги,детали какого-то гигантского бездушного механизма. Или, как они называются у Замятина, — «нумера».

* * *

О том, как он представляет себе коммунистическое будущее, Маяковский однажды сказал так:

Не хочу похвастать мыслью новенькой, но по-моему — утверждаю без авторской спеси — коммуна — это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен.

В жизни тем временем все происходило ровно наоборот. Чиновников, что ни

день, становилось все больше. А стихов и песен (настоящих, тех, о которых он мечтал) — все меньше.

И он вздыхал:

Хорошо у нас в Стране советов. Можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету — впрочем, может, это и не нужно.

Оставалось надеяться, что при коммунизме, когда он наконец настанет, все будет так, как он мечтал: и чиновники исчезнут, и стихов и песен на душу населения будет столько, сколько сейчас выплавляется чугуна и стали.

И вот даже эта хрупкая надежда, кажется, его покинула.

Вот уже и коммунизм видится ему миром, где для стихов и песен не находится места.

Нет, какие-то стихи и песни там у них все-таки остались:

Распорядитель (расчищает проход к трибуне горсовета).Товарищ председатель и его ближайшие сотрудники оставили важнейшую работу и под древний государственный марш прибыли на наше торжество. Приветствуем дорогих товарищей!

Все аплодируют, проходит группа с портфелями, степенно раскланиваясь и напевая.

Все

Службы бремя не сморщило нас. Делу — время, потехе — час! Привет вам от города, храбрые ловцы! Мы вами горды, мы — города отцы!!!

Чиновники, стало быть, остались, — со своими стихами и песнями. А вот таких стихов и песен, чтобы от них «щипало» и «замирало», — не найти. И само слово «романс», похоже, можно найти только в словаре умерших слов — рядом с «богоискательством» и «Булгаковым».

Но Маяковскому ли об этом печалиться? Ведь он к романсам, как будто, относился даже хуже, чем к Булгакову:

Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н…»

Но — тут же:

И мне агитпроп в зубах навяз, и мне бы строчить романсы на вас — доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне.

С одной стороны, о романсах вроде презрительно («доходней оно и прелестней»), а с другой — получается, что становился он на горло собственной песне, чтобы не поддаться искушению писать романсы. Значит, именно они, романсы, и были вот этой самой его собственной песней,на горло которой он вынужден был наступать?

Как прикажете это понимать?

А очень просто.

ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ

Блок умер, вписывая в дневник один романс за другим. При встречах я говорил с ним об этих романсах, еще не зная, что он записывает их…

Цыганский романс — это не мало, он живет голосом Пушкина и голосом лучших наших лириков… Блок вписал на память двадцать романсов.

«Утро туманное, утро седое» — писал Тургенев, и Блок взял потом эти слова названием книги.

«Ночи безумные, ночи бессонные» — писал Апухтин. А у Блока это так:

Была ты всех ярче, верней и прелестней, Не кляни же меня, не кляни! Мой поезд летит, как цыганская песня, Как те невозвратные дни…

Цыганская песня — это очень не мало…

На гитарах, доски которых проиграны были уже почти насквозь, играли старые цыгане в доме Софьи Андреевны Толстой — внучки.

Поделиться с друзьями: